Литература
Алексей Агафонов. Документальная проза
Отец был незаурядным человеком. Дворянин, сын статского советника, управляющего имуществом Самарской губернии, отец воевал в I империалистическую в качестве врача. Многие лица его сословия уходили на восток, отец остался, заявив, что не может бросить больных, хотя мог потерять не только больных, но и собственную жизнь.
Алексей Андреевич Агафонов родился в Казани 30 мая 1926 года в семье врачей. С отличием закончил лечебный факультет КГМУ (КГМИ) и был оставлен в ординатуре при кафедре госпитальной хирургии. Работал хирургом в казанской железнодорожной больнице (1954–1965). Заслуженный деятель науки, профессор, автор около двухсот научных трудов, хирург, спасший сотни жизней. Он представитель более чем 200-летней династии врачей, инженеров и общественных деятелей, вписавших славные страницы в историю Отечества. Под руководством профессора Агафонова впервые в КГМИ была создана лаборатория по изучению микроциркуляции. Под его руководством защищено 2 докторских и 10 кандидатских диссертаций. По итогам его исследований опубликовано 95 научно-практических трудов, 2 изобретения и 9 рационализаторских предложений. Его исследования и разработки операций на слоях желудка дали возможность по-новому лечить язвенную болезнь желудка. Авторская операция, носящая его имя, занесена в список операций СССР. Автор книги рассказов «Роща Шамова» (2007), художник, резчик по дереву.
СТАРАЯ КАЗАНЬ
Отец был незаурядным человеком. Дворянин, сын статского советника, управляющего имуществом Самарской губернии, отец воевал в I империалистическую в качестве врача. Многие лица его сословия уходили на восток, отец остался, заявив, что не может бросить больных, хотя мог потерять не только больных, но и собственную жизнь.
Помню его совет об отношении к людям, и к татарам в частности: «Никогда, даже в мыслях, не считать себя лучше других. Татары – великий народ с хорошей памятью, и твоего кажущегося превосходство не простят».
Мне говорить об этом было излишне, так как я давно врос в татарскую ментальность, являясь закадычным другом детей возчиков и санитарок, проживавших на территории больницы. Отлично помню аромат татарской лапши с кусочком курицы. Меня кормила ей Галия апа – жена красавца Хайбуши, который не отличался супружеской верностью, и разгневанная Галия на весь больничный двор громогласно сообщала о своих женских достоинствах, что для нас, пацанов, было интересно и познавательно. С финской войны Хайбуша вернулся с обмороженными ногами. На Великую Отечественную ушёл, прихрамывая. Вернулась похоронка.
Что же представляла собой Казань восьмидесятилетней давности? Казань того времени в основном была застроена деревянными домами, в большинстве замечательных в архитектурном решении. К сожалению, в последующем они были уничтожены.
Дома отапливалась дровами, баржи с ними постоянно причаливали к Казани. Мне приходилось участвовать в разгрузке барж в составе набираемых бригад грузчиков. Поленья были стандартного размера, сырые и очень тяжёлые. Разгрузка осуществлялась с помощью деревянной полки, напоминающей рюкзак, надетый на спину. Называлась она «обезьянка».
Баржи приходили на Бакалду – причалы вблизи Кировской дамбы. Подойти вплотную к берегу из-за мелководья они не могли, и от баржи до берега прокладывалась дорожка из досок, уложенных на козлы. В молодые годы я был достаточно силён, это давало основания загружать меня с некоторым избытком. Однажды доска, по которой я шёл, слетела с козел, и это привело к травме позвоночника, именуемой спондилолистез (соскальзывание позвонков). Через несколько дней я вновь вернулся к разгрузке баржи. В молодости незначительные боли в спине не вызывали беспокойства. Сейчас при значительном снижении «мышечного корсета» болевая составляющая усилена.
Город был пыльным, не ухоженным, провинциальным, строился медленно, старые дома практически не ремонтировались. Канализация в большинстве районов города отсутствовала, и даже в центре Казани во дворах возвышались характерные сооружения из досок. Нередко наблюдались обозы. По булыжным мостовым замухрышистые лошадёнки тащили вереницы бочек. На высоких козлах восседали кучера, к бочкам были приторочены черпаки на длинных рукоятках. Обоз распространял соответствующие ароматы, говорили: «Встреча ассенизаторского обоза – к богатству». Но разбогатеть удавалось немногим.
Контрастом явилось строительство огромной по тем временам трёхэтажной инфекционной больницы на улице Академической (взявшей название от Духовной Академии), ныне улицы Вишневского. Строительство велось чрезвычайно быстро по тем временам, и было выполнено с 1929 по 1930 годы. Больницу построил мой отец – Агафонов Андрей Федорович.
Казань. Озеро Кабан. 1930-е годы
Казань, 1930-е, фото Франка Феттера
Казань, 1930-е, фото Франка Феттера
МЛАДШИЙ СЕРЖАНТ
– Алёша, здравствуй! Это я, Софа.
После паузы, возникшей, вероятно, от мгновенно прорвавшейся эмоции, – далее сдержанно и официально:
– Алексей Андреевич, это Софья Яковлевна Порсева…
Солдат Порсева, радист второго эшелона, добровольно ушла на фронт в семнадцать лет. Отличница, красавица, холёная мамой, выросла в тёплой и любящей семье. Вернулась, отвоевав четыре года, контуженная, частично утратившая слух и почти все зубы от цинги. Вернулась с медалью «За победу над Германией» и стальным осколком в толще грудной железы, которая ещё не вскормила ребёнка и не была обласкана любимым. Софья Порсева – кандидат медицинских наук, работала ассистентом кафедры детских болезней Казанского ГИДУВа.
…– Ты написал очень неплохо для журнала обо мне, спасибо. Я рассказывала тебе и о некоторых встречах на освобождаемой территории. Не буду возражать, если ты о них тоже напишешь. У тебя хороший слог и внятное изложение.
– Спасибо, Софа, буду стараться!
Рассказ Порсевой записал слово в слово:
«Нас перебрасывали на другой участок фронта. Перебрасывались мы на санях или на телеге. Возница, шифровальщик, я и радиостанция. Настроение было неважным, разбомбило мой рюкзак: пропали мамина шаль, котелок и ложка. Приходилось нам с подругой, тоже радисткой, длительное время питаться из одного котелка и ложки. Полуторка у нас появилась только вначале тысяча девятьсот сорок четвёртого года, но её вскоре разбомбило. Я получила контузию. В госпиталь не пошла, плохо слышала, и память стала подводить. Это приводило к ошибкам, и меня ругали (как ругают на фронте – тебе понятно). Однажды прибыл генерал, я от цинги жевала хвою и чеснок, сеанс связи прошёл нормально, но генерал сказал: «Больше мне эту радистку не давайте, от неё ужасно пахнет!» Меня временно перевели к партизанам, а моё рабочее место заняла красивая и рослая девушка из Сибири. При артналёте ей осколком отсекло ноги, выше коленных суставов. Ноги не отлетели, лежали вблизи. Звали её Шура Кольцова. Она не кричала, не стонала, а попросила закурить самокрутку. Закурила и умерла. Ты сказал, что умерла от торпедного шока. Я, как врач, могу с тобой согласиться. Мне было очень неловко. Ведь эта смерть предназначалась мне, а Шура попала случайно вместо меня!
Тысяча девятьсот сорок третий год. Помнишь у Высоцкого: «И обратно пополз наш комбат, оттолкнувшись ногой от Урала». За точность слов не ручаюсь, но смысл понятен. Я бы добавила: нога была в надёжном сапоге из кирзы, в которую обули практически всех солдат. И у меня появились кирзачи небольшого размера, почти по ноге.
Ползём на наших санях, кутаемся, холодища. Под горку, под горку, видим сожжённую деревню. Скоро новый год. Снежок всё забелил и сделал чистым, но чернота брёвен и неровных столбов печных труб режет глаза. Где-то на краю видны несколько несгоревших изб. Деревня кажется совершенно безлюдной, тихой, без собачьего лая. У сгоревшего дома лежит длинный немец в своей зеленоватой шинели, без головного убора. Ещё живой, и смотрит на меня, в его глазах мольба и надежда. Лицо совсем белое.
Рядом припорошённое снежком тёмное пятно, едва слышу «швестер!» («сестра» по-немецки). Смотрю, через подмышки у него цепь проходит, наверное, от собачьей будки, и конец узлом привязан к дверной ручке. Дома нет, а дверь висит косо. Мои руки прилипают к цепи, отрываю – очень больно! Хочу цепь распутать. Думаю, как с больными руками буду на рации работать. Слышу сзади сердитый окрик. Стоит злющий мальчишка, на погонах три звёздочки – старлей (старший лейтенант).
– Чего расселась – отстанешь от части! Немец рядом. Да не этот. Это уже не немец. Я спрашиваю:
– А что же с ним делать?
– Это не твоё дело, – говорит старлей.
– Видите, как он мучается! Может быть, лучше прекратить эти муки?!
А немец опять – «швестер!», лицо белое, неподвижное, смотрят только глаза с мольбой. Пошла к саням, не оборачиваясь. Я слышала, существует приказ: оказывать медпомощь сдавшимся немецким солдатам. Возможно, движущаяся за нами воинская часть забрала немца с собой. Возможно, но не уверена в этом. Прислушивалась до въезда в перелесок, далеко от деревни, выстрела не услышала…
Сижу в санях, пригрелась под брезентовым пологом, зализываю ранки на пальцах. Они не глубоки и возникли при отрывании пальцев от цепи. Завтра работать всё-таки смогу, и это успокаивает. С высоты пригорка видна сгоревшая деревня, но в ней на окраине насчитала четыре целых избы. Они кажутся неуместно большими среди пожарища. Остановка! Команда «женщины – налево, мужчины – направо». Темнеет. Ещё вчера в чистых школьных классах мы говорили о немецкой романтике, принцессе Лорелее на берегу Рейна. Она была в розовых лентах, лёгких одеждах из тумана и пахла марципанами, как мне казалось. Об австрийце Штраусе в кинофильме «Большой вальс» с прекрасной Милицей Корьюс. О Вагнере, его «Полёте Валькирий», Бетховене, Гейне, Гёте с его грандиозным Фаустом. Что же забыли высокоцивилизованные немцы в наших сожжённых деревнях?
Смотрю, дверь избы приоткрылась, и высунулась детская фигурка. Я вошла, в избе оказалась женщина неопределённого возраста, в толстом, грязном платке и стёганке. Стёганка в войну и десятилетия после стала своеобразной униформой населения. Шесть или семь чумазых оборванных ребятишек. Поначалу вся компания дичилась меня. Но когда на стол была выложена горка сахара, отчуждение как рукой сняло. Сахар мы выменивали у мужиков за причитающийся нам спирт и махорку. Дети вели себя чинно за угощением, не обижая друг друга. Они были почти все темноволосые и курносые. Среди них выделялся мальчонка лет трёх с белыми сосульками грязных волос, свисавших над продолговатой мордашкой, и носиком, напоминающим клювик. Глазёнки были круглые и почти белые. Он был ласковым и первым протянул мне руки. Мы образовали хоровод. Запели, кружась в тесном пространстве избы. Дети подпевали. Песенка была им незнакома: «Как на Ванины именины испекли мы каравай. Вот такой вышины, вот такой ширины. Каравай, каравай, кого хочешь, выбирай!» Ангелочек, как я мысленно назвала светловолосого мальчонку, оказался Ваней. Было очень весело всем. Женщина опустила платок и оказалась молодой. Она сидела в стороне и была безучастна к происходившему.
В избу заглянула пожилая беззубая женщина, грязная и в рванье. Показав глазами на «ангелочка», сообщила: «А этот мальчонка – чистый немец. Немца в эту избу поселили. А мужа её в самом начале убили».
Мы в этот раз ночевали довольно прилично, даже комфортно. Спали на соломе, её было много, и мне было тепло. Потом мы узнали, что на этой же соломе спали и немцы. Так что к нашим вшам могли добавить немецких. Нам с ночёвками было легче, чем радистам, в распоряжении которых была полуторка-грузовичок. При длительной стоянке его следовало вкопать в землю так, чтобы глубина рва прикрывала кабину. На другой день почувствовала зуд между пальцами рук. Непреодолимое желание чесать пальцы и всю кисть, затем зачесались предплечья, и я предстала перед строгими очами нашего фельдшера.
– У Вас сержант, типичная чесотка, где Вы её подхватили?
– Понятия не имею…
– Мы должны вас госпитализировать.
Повели меня в большую избу, где повсюду лежали раненые солдаты. А меня устроили на печке, где я и провела более десяти дней. Это был единственный «отдых» за все четыре года войны. А с гигиеной было «не ахти»: за полтора года войны я ни разу не мылась и фактически не раздевалась. Но нам разрешалось снять ремень и ослабить застёжки. Вот и всё. Женщинам было особенно трудно. Я была вынуждена потихонечку взять из сумки санинструктора упаковку широкого бинта, а вскоре привезли раненного в голову. Санинструкторша, поняв в чём дело, меня ударила по физиономии. Я действительно была неправа. Утешала себя, что это единственное нарушение за четыре года. Обошлись более узким бинтом.
У нас с Зоей, моей напарницей, сахара было достаточно, мы меняли, как я уже сказала, спирт и махорку на сахар. Нас лишили этого удовольствия по причине чересчур доброго отношения к начальнику. Он, музыкант до войны, был старшим сержантом и радистом первого класса. Принимал в минуту двести и более знаков азбуки Морзе. Мы с Зоей поначалу понимали не более шестидесяти и были радистами третьего класса. Затем мне удалось принимать до ста пятидесяти знаков, я стала радистом второго класса. Начальник, выпив свои сто грамм спирта, попросил меня и Зою отдать ему наши двести граммов. Опьянел, вышел из землянки и, как на грех, напоролся на генерала, которому доложил по всей форме о нашей работе. Генерал поблагодарил за службу и ушёл. Вскоре явился капитан из СМЕРШа и спросил, как напился наш начальник. Мы ответили, что отдали ему свои сто грамм. Посмотрев на нас внимательно, капитан сказал, как нам показалось, дружественно: «Девочки, вы это сделали напрасно». Спиртово-махорочного довольствия нас с Зоей лишили до конца войны.
Все девочки-добровольцы девятнадцатой вернулись с войны живыми. Мы все, безусловно, были готовы разделить судьбу Зои Космодемьянской. И не в шизофреническом ступоре, как об этом пишет очередной мерзавец. Как раз мне как радисту понятно, откуда идёт сигнал, но горька вся эта свистопляска.
Нас было пять девочек, ушедших на фронт. После вихря вальса на выпускном балу мы оказались в вихре страшной войны. Нам не исполнилось восемнадцати, а Гале Андреевой не было ещё и семнадцати лет. Все пятеро были радистами, начиная от штабов фронта до передовой. После войны все девочки нашли достойное место в жизни. Наиболее талантливая – Галя Андреева стала профессором московского университета, академиком, создав направление и кафедру социальной психологии.
Нина Косолапова – доцент педагогического института.
Маруся Ладюкова была видной общественницей, работая в Москве в аппарате партии.
Фира Граповская, получив педагогическое образование, очень успешно работала директором школы в Казани.
Из нашей пятёрки осталась в живых только ваша покорная слуга…»
ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЕ ЗНАКОМСТВА
Начало прекрасного, жаркого, но кратковременного лета. Дача бывшего богатейшего купца Стахеева. Огромная веранда, кажется, парит в воздухе, напоминая гигантский ковёр-самолёт.
Утром и днем её занимают пожилые люди, удобно располагаясь в плетёных креслах. Более молодые – на золотых пляжах левобережья Волги. Всё это – отдыхающие Дома отдыха научных работников, среди которых можно встретить академика Арбузова Александра Ерминингельдовича и его сына, также будущего академика. Уже тогда у них была собственная дача там же, в Шеланге. В дом отдыха они приходили в гости к друзьям.
Утром на пляже неизменно встретишь звероподобного богатыря, в виде разминки поворачивающего огромное дубовое бревно. Это будущий замечательный татарский профессор-органик Камай. Его угрожающая внешность сочетается с весёлостью и добротой.
А вот интеллигентный остроносый профессор Муштари каждое утро отправляется на ялике (однопарная лодочка), так и не овладев техникой правильного использования вёсел.
Профессор Чеботарёв в коротко обрезанных брюках, предвестников шорт, вызывает недоумение у интеллигентной публики. На его голове тугая повязка, делающая его крупноносое лицо залихватски-пиратским. Он кричит во всю мощь, презрев приличия: «Где ты, моя детка? Вернись ко мне, моя детка!» Эти обращения – к его сыну Грише, моему однокласснику. Его окружает стайка старых, как мне тогда казалось, женщин, окутанных дымом длинных папирос, и говорящих о чём-то очень значительном.
Среди многочисленных друзей выделялся Зорик – школьник, кажется, седьмого класса. Его внешность была своеобразна. К его лёгкой светловолосой фигурке подходило слово «изящество». Контуры лица не вызывали сомнений в его национальности. Особенно убедителен был нос, который нередко называют «шнобелем». К тому же, «шнобель» Зорика был искривлён от рождения. Но это не портило приветливости его милого лица.
Зорик был музыкален и нередко напевал песенки не очень приличного содержания. Мне почему-то запомнились песенка на мотив из американского кинофильма «Джордж из Динки-джаза»:
Папа рыжий,
Мама рыжий,
Рыжий я сам,
Вся семья у нас покрыта
Рыжим волосам…
Он носил лёгкие светлые брючки с редкой по тем временам застёжкой-молнией, застёгивающей ширинку. Демонстрируя застёжку, сообщал, что это изобретение относится к категории «мужчинам некогда».
Я часто бывал в домике, где проживал Зорик с двумя очень красивыми девушками, одна из которых была его сестрой Фани, другая – её подруга, носившая своеобразное имя Чела, что по-английски значит «виолончель». Её папа был известный физик, игравший на виолончели. Но все её звали Эля, она была предметом моих воздыханий.
Однажды, идя вдоль берега, я увидел лежащего на спине человека в синем лыжном костюме. Человек спал. Я подошел вплотную и рассмотрел его. Это был сказочно красивый парень с открытой мускулистой грудью и светлыми завитками волос. В его лице были едва уловимые восточные черты. Он проснулся и посмотрел на меня с интересом, затем протянул руку и сказал: «Здорово, чувак! Меня зовут Ильгиз, Гизя. Я в гости к чувихам приехал, да и порыбачить немного».
Парень оказался Ильгизом Мазитовым, студентом консерватории по классу вокала и композиции. Мы с ним крепко подружились, в чём-то совпадая в оценках жизни и её принципиальных ценностях.
Более красивого татарина мне встречать не приходилось. Эта красота, по моему мнению, была не только внешним атрибутом, но глубоко вросла в него, определив его сущность. Средний рост, развитая рельефная мускулатура. Ему я говорил:
– Ты, Ильгиз, до пояса – смесь Аполлона с Гераклом. Но твои кривые ноги Пракситель или Фидий в своих мраморах не изобразили бы.
– Ты, Лёха, ничего не понимаешь. У меня ноги наездника! И кривизна необходима!
Впрочем, в одежде эта кривизна не была заметна.
Светло-зелёные глаза на смуглом лице излучали ум и доброжелательность. Лицо мужественной, красивой и уверенной лепки. Он был кумиром девушек, и его конспиративные качества только усиливали эту увлечённость.
Расскажу об одном нашем «застолье». Дело происходило в той же Шеланге.
– Ты знаешь, – говорит Ильгиз, подходя ко мне с ведром, полным стерляди, – иду, смотрю: браконьеры сетку сматывают и – быстренько к лодке. По-видимому, меня за рыбнадзор приняли. И по газам! А ведро осталось! Не пропадать же добру!
– Разумеется, – я с ним согласился.
И мы решили тут же сварить уху, в этом же ведре.
Выйдя далеко за пределы Дома отдыха и захватив необходимые ингредиенты в виде лаврушки, перца, бутылки водки и двух девушек, мы отправились варить уху.
Девушки были великолепны, одна из которых – весёлая и боевая Светка Шнегаз. Как потом выяснилось, наследница богатейшего казачьего рода и родственница известных казанских пороходелов.
Чистить стерлядь – одно удовольствие, так как её не надо отмывать от слизи, достаточно выпустить кишечник, а всё остальное – съедобно за исключением шипов.
Когда уха была готова, то выяснилось, что у нас только две ложки и нет стаканов. Вопрос был решён мгновенно. Две недостающие ложки за считанные минуты вырезал из шпангоута старой лодки, уж такой я умелец. А водку мы пили по очереди из двух яичных скорлуп (яйцо захватили с собой девочки), предварительно осторожно опорожнив их содержимое. Уха получилась отменная…
Ильгиз ввёл меня в музыкальный мир, и случилось это при следующих обстоятельствах: на одном из вечеров в Доме актёров я поссорился с оркестрантами маленького самодельного оркестрика. Ильгиз был как бы в стороне. Всё шло нормально, но когда в ход пошли футляры от инструментов, Ильгиз, не выдержав, вступил в действие. Мы одержали победу, но у него образовался округлый синяк вокруг глаза. Это было смешно и даже комично. Через пару дней Ильгиз сообщил мне:
– Тебя ректор консерватории видеть хочет. Ты уж сходи к нему, раз он приглашает.
– А зачем приглашает-то?
– Увидав мой синяк, спросил, откуда. Я ему рассказал всё, как было. А он мне говорит: «Что у тебя общего с этим хирургом, женским угодником и забиякой?» Просит, чтобы ты пришёл к нему.
И вот я в кабинете у великого Жиганова. О том, что он незауряден, видно и по его внешности. Он был вежлив, и когда я повторил ему рассказ, который он уже слышал от Ильгиза, Жиганов повторил общеизвестную мысль: «Иногда очень трудно установить, где истина».
Потом несколько раз мы встречались с Назибом Жигановым. Мои глубокие симпатии к нему, как мне казалось, нашли некоторый резонанс с его стороны.
Знакомство с другим композитором, также являющимся гордостью татарского народа, произошло в необычных условиях. Я поступил в кардиологическое отделение больницы, до последнего времени именовавшейся РКБ-2. В палате находился очень милый внимательный пациент, предложивший мне виноград, сообщив о его необычайной полезности при заболевании сердца. Он был небольшого роста, с красивым лицом и детской доверительной открытостью.
– Я жду сестру из Америки, и мне хочется принять её как следует. Но есть проблема с угощением. Надеюсь, обком мне поможет. Да и обстановка в моей квартире очень скромна. Два небольших коврика разрешили бы ситуацию. И здесь я также надеюсь на обком, – сказал он.
– Как зовут вас?
– Рустем, фамилия Яхин.
Мне неизвестно, как прошла его встреча с сестрой, но мне известно, что его чудесная мелодия является гимном Татарстана.
Мне вспомнились также мои юношеские встречи с великим Сайдашевым. Они происходили в пивнушках, которые облепили дом Кекина. Их нередким посетителем был Сайдашев. Меня в пивнушки брали друзья-спортсмены, с которыми композитор был в дружбе. Помню также, как Прозат Исанбет – сын великого драматурга – выстрагивал Сайдашеву дирижёрскую палочку.
Агрыз – унылый городок, застроенный в основном длинными бараками. На одной из улиц имелись обрывки асфальта. Некоторые улицы напоминали кювет, наполняемый жидкой грязью после дождя. Благоприятным диссонансом городской застройки были корпуса многопрофильной больницы для железнодорожников. Меня часто посылали в Агрыз, так как был молод, не обременён семейством и умел оперировать. Меня командировки устраивали. Отводил душу, много оперируя, и брал почти все дежурства по больнице, что приносило дополнительный заработок к скромной зарплате ординатора.
Именно в Агрызе начал выполнять в клинических условиях циркунцизию (циркулярное отсечение) крайней плоти у мальчиков. Это имело неблагоприятные последствия: начальник медслужбы железной дороги объявил мне выговор и обещал поставить вопрос об исключении меня из партии, в которой я, кстати сказать, никогда не состоял. Операции обрезания я не прекратил. Острая на язык хирург железнодорожной больницы Софья Рудова сказала: «Лёшка опять едет в Агрыз бороться с эпидемией фимозов». В моё купе при отъезде старушки-татарки приносили гору наивкуснейшей снеди. Отказаться от даров было невозможно.
На агрызских заборах появилась афиша выступления артистов казанской филармонии. Я, разумеется, пошёл взглянуть на них. К моей радости, солистом оказался Ильгиз Мазитов, а солисткой – замечательная татарская певица Альфия Авзалова. Именно тогда мне стала очевидна ценность певческой жемчужины татарского народа. Голос Ильгиза мне был знаком ранее. Хороший мужественный баритон, если это определение подходит. Его голос сравнивали с голосом Гмыри, но голос Ильгиза был всё-таки лучше.
Помню репертуар Ильгиза. Особенно ярок его дуэт с Альфиёй. Они пели известную татарскую песню «Кара урман» («Чёрный лес»). Брала за душу также известная песня о Волге, начинавшаяся словами: «Волга матушка широкая, прихожу к тебе с тоской…» С Альфиёй Авзаловой была маленькая девочка в белом платьице, смирно сидевшая на стуле в уголке. Оставить её в Казани Альфия не могла, и девчушка приехала вместе с мамой.
По окончании концерта я попросил Ильгиза познакомить меня с Альфиёй и другими артистами, один из которых был пианист, другой играл на аккордеоне. И пригласил их к себе в гости. Альфия спросила: «А поесть у вас что-нибудь найдётся?» «Придумаю что-нибудь», – ответил я, отчетливо осознав, что поставил себя в затруднительное положение. Своего жилья у меня не было, проживал в ординаторской хирургического отделения, и всю компанию туда тащить было невозможно.
Решение пришло неожиданно и удачно. На территории больницы проживала замечательная пара – очень пожилой акушер-гинеколог Соломон Кюмель с женой, бывшим прокурором, женщиной весёлой и подвижной, несмотря на почтенный возраст. Кюмель быстро уставал на операциях и просил меня выполнять операции без него. И вот вся наша компания ввалилась в квартиру Кюмеля. Нас встретили радостно! Девочку тут же положили спать, а взрослые «гудели» до утра.
Через какое-то время Ильгиз уехал в Москву на режиссёрские курсы. Московские женщины были покорены красавцем-татарином. Одна из девиц оказалась дочерью великого тенора Козловского. Они поженились. Ильгиз стал жить в квартире Козловского. Отношения с Козловским и его супругой не сложились. Ильгиз считал Козловского мелочным и жадным, его жену – красавицу актрису – чересчур активной во всех отношениях. А их дочь предъявляла, как сообщал Ильгиз, завышенные требования к супружеским обязанностям. Всё это в известной мере заставило Ильгиза вернуться в Казань.
Получил квартиру и приступил к режиссёрским обязанностям в театре оперы и балета. Ильгиз просил меня: «Скажи моей московской жене, если она приедет, я не могу быть её мужем по состоянию здоровья. Найди, пожалуйста, повод с локализацией болезни выше определённого региона, а то она будет разбираться в этом непосредственно, так сказать, органолептически. Скажи, что у меня почки отказали». Я обещал Ильгизу помочь, но моё враньё не потребовалось, так как московская дама не появилась.
Затем Ильгиз был кратковременно женат на самой красивой женщине центрального телевидения. Но там также не срослось. Он писал замечательные мелодии и перешёл на работу в филармонию, так как его место режиссёра было передано Ниязу Даутову.
Самой главной женщиной Ильгиза была высокая тоненькая женщина, чем-то напоминающая красивую цаплю с китайской гравюры. Галя, несомненно, продлила его жизнь лет на десять, всеми силами отодвигая тяжёлый недуг, сковывающий его суставы.
Ильгиз считал Россию своей родиной и любимый Татарстан неизменной его составляющей. Он был нетерпим к оголтелому национализму, искажающему историческую правду. Его любимейшими композиторами были Чайковский и Рахманинов. Но он высоко ценил татарскую музыкальную культуру, гордился тем, что татарин считал, что распевность Шаляпина заимствована из татарской распевности.
…Я не забыл о Зорике, с которого начал повествование. Он окончил геологический факультет Казанского университета. Занимался интенсивной научно-исследовательской деятельностью по определению нефтяных запасов, используя геофизические методы исследования. Захар Слепак знает о «начинке» кремлёвского холма почти всё. Им обнаружены фундаменты апсида, холодной церкви Храма иконы Божьей Матери, позволившие уточнить границы фундамента для проведения восстановительно-реставрационных работ. Ему известно также, когда была построена башня Сююмбике и почему она наклонилась. Зорик продолжает читать свои прекрасные лекции, пишет книги, являясь учёным с мировым именем.
Вот какие замечательные люди удостаивали и удостаивают меня своей дружбой.
Теги: документальная проза
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев