-
Столица РТ присоединится к международной акции Завтра Казань присоединится к международной акции «Час Земли». Ровно на один час свет выключат в зданиях Ратуши, Мэрии, Исполкома, Центра семьи «Казан», администраций районов и некоторых жилых комплексов, сообщает Комитет по благоустройству Казани.
-
«Кубок России» стартует в Ураме Первый этап Кубка России по ВМХ-фристайлу пройдет в экстрим-парке «Урам».
-
Поколение БУДУщего: заявки принимаются Казанский ТЮЗ начал прием заявок на участие в II Всероссийском фестивале детских театральных коллективов «Поколение БУДУщего».
-
Рамазан – месяц добрых дел В первый день священного для мусульман месяца в Татарстане стартовал традиционный благотворительный марафон «Рамазан – месяц добрых дел».
-
Большой брат следит за тобой! Наверное, это правильные слова для определения грантовой молодежной политики в Татарстане: минмол, Росмолодежь и прочие кураторы-идеологи охотно выделяют деньги молодым да ранним, но и строго следят, как молодые да ранние эти деньги расходуют.
-
ТУКАЙ, ДОШЕДШИЙ ДО БЕРЛИНА Как тигры воюем – нам бремя не бремя, Как кони трудимся мы в мирное время
-
АНАТОЛИЙ ЛУППОВ: «Мне повезло: я больше смеюсь, чем плачу» В этом году Казанская государственная консерватория им. Н.Г. Жиганова отмечает 75-летие. К счастью, мы имеем возможность общаться с людьми, которые стали свидетелями и творцами истории главного музыкального вуза республики.
-
Количество борцов увеличивается... Победители и призеры соревнований были награждены медалями и грамотами соответствующих степеней и денежными призами спонсора соревнований.
-
Тик -Ток – это не про деградацию Подробнее: http://idel-tat.ru/news/vremya/tik-tok-eto-ne-pro-degradatsiyu
Евгений Евтушенко. Казанский университет (отрывки из поэмы)
1. Мост
Спасибо, девочка из города Казани,
за то, что вы мне доброе сказали.
Возникли вы в берете голубом,
народоволка с чистым детским лбом,
с косой жгутом, с осанкой благородной, –
не дочь циничной бомбы водородной,
а дочь наивных террористских бомб.
Казань, Казань, татарская столица,
предположить ты даже не могла,
как накрепко Россия настоится
под крышкою бурлящего котла.
И в пахнущий казарменными щами,
Европою приправленный настой
войдут Державин, Лобачевский, Щапов,
войдут и Каракозов, и Толстой.
Шаляпина ты голосом подаришь,
и пекаря чудного одного
так пончиками с сахаром придавишь,
что после Горьким сделаешь его.
…
3. Лобачевский
Что за юнец с локтями драными,
буян с дырявыми карманами,
главарь в студенческой орде,
так заговорщицки подмигивает
и вдруг с разбега перепрыгивает
профессора, как в чехарде?
Что за старик над фолиантами
и с перстнем царским бриллиантовым,
руке мешающим писать?
Соизволенья не испрашивая,
через эпоху ошарашенную
он тайно прыгает опять.
Да, он таким остался редкостным
полустудентом-полуректором.
Адью, мальчишества пушок!
Достойней, чем прыжок для зрителей,
прыжок невидимый, презрительный –
угрюмой зрелости прыжок.
Легко в студентах прогрессивничать,
свободомыслием красивничать,
но глядь-поглядь – утих левак,
и пусть ещё он ерепенится, –
уже висят пелёнки первенца,
как белый выкинутый флаг.
Кто титулярные советники?
Раскаявшиеся студентики.
Кто повзрослел – тот «поправел».
Но зрелость гения не кается,
а с юностью пересекается,
как с параллелью параллель.
…
4. Толстой
Юными надменными глазами
глядя на билет, как на пустой,
держит по истории экзамен
граф Лев Николаевич Толстой.
Знаменит он – едок и задирист –
только тем, что граф и вертопрах,
тем, что у него орловский выезд,
тем, что у него шинель в бобрах.
Граф молчит, угрюмый, диковатый,
как волчонок, худ, большеголов,
ну а перед ним дундуковатый
враг его – профессор Иванов.
Зависть к титулованным запрятав,
он от жёлчи собственной прокис.
Мерзок дундукизм аристократов,
но страшней плебейский дундукизм.
А от графа запахом дворянским
хлещет раздражающе, остро:
чуть одеколоном, чуть шампанским,
лошадьми, пожалуй, даже «trop».
Иванов бы сам хотел так пахнуть
и, за это тайно разъярён,
«Нуте-с, что же вам подскажет память?» –
графа сладко спрашивает он.
На лице плебействует сиянье –
ни полслова граф не произнёс.
«Изложить великие деянья
Николая Первого» – вопрос.
Скучно повторять за трепачами.
Скучно говорить наоборот.
Пожимает граф Толстой плечами
и другой билет себе берёт.
Но билеты – словно осмеянье.
Как их можно принимать всерьёз?
«Изложить великие деянья
Анны Иоанновны» – вопрос.
Кто вы, составители билетов,
если, пряча столькое в тени,
о деяньях просите ответов,
а о злодеяниях – ни-ни?
Припомадят время и припудрят
и несут велеречивый вздор.
Кто сейчас историк – Пимен мудрый
или же придворный куафёр?
Как Катюшу Маслову, Россию,
разведя красивое враньё,
лживые историки растлили –
господа Нехлюдовы её.
Но не отвернула лик фортуна, –
мы под сенью Пушкина росли.
Слава богу, есть литература –
лучшая история Руси.
Шмыгает профессор мокроносо.
«Нуте-с, не пора ли, граф, начать?»
Граф Толстой выходит. На вопросы
граф Толстой не хочет отвечать.
И профессор нуль ему как выдаст!
Долго ждал счастливой той поры:
на тебе за твой орловский выезд,
на тебе за все твои бобры.
Нуль Толстому! Выискался гений!
Нуль Толстому! Жирный! Вуаля!
Тем, кто выше всяких измерений,
нуль поставить – праздник для нуля.
А Толстой по улицам гуляет,
отпустив орловский выезд свой,
а Толстой штиблетами гоняет
тополиный пух на мостовой.
Будут ещё слава и доносы,
будут и от церкви отлучать.
Но настанет время – на вопросы
граф Толстой захочет отвечать!
А пьянчужка в драной бабьей кофте
вслед ему грозится кулаком:
«Мы ещё тебя, графьёныш, к ногтю…»
Эх, дурила, знал бы ты – о ком…
Лучшие из русского дворянства –
фрак ни на одном не мешковат! –
лишь играли в пьянство-дуэлянство,
тонко соблюдая машкерад.
Были те повесы и кутилы
мудрецы в тиши библиотек.
Были в двадцать лет не инфантильны –
это вам не следующий век!
Мужиком никто не притворялся,
и, целуя бледный луч клинка,
лучшие из русского дворянства
шли на эшафот за мужика.
До сих пор над русскими полями
в заржавелый колокол небес
ветер бьёт нетленными телами
дерзостных повешенных повес.
Вы не дорожили головою,
и за доблесть вечный вам почёт.
Это вашей кровью голубою
наша Волга-матушка течёт!
И за ваше гордое буянство –
вам, любившим тройки и цыган,
лучшие из русского дворянства, –
слава от рабочих и крестьян!
…
6. Лесгафт
…
К чему заклинанья магические –
не спустятся духи с высот.
Вмешательство лишь хирургическое
Россию, быть может, спасёт». –
«Кромсать по живому?
Опасности
не видите?» –
«Вижу. Я трезв.
Но следует
скальпелем гласности
решительный сделать надрез…» –
«Да где вы живёте,
Пётр Францевич?
Забыли, наверное,
где.
В России –
о братстве и равенстве?!
Попросит сама о кнуте!
Цензура размякнет хоть чуточку –
что будет печататься?
Мат?
Распустим полицию?
Чудненько!
Все лавки в момент разгромят.
И стукнет вас,
крякнув озлобленно, –
очки ваши вроде не те! –
ваш брат угнетённый
оглоблею,
как символом «фратерните».
Всё это –
холодный мой рацио,
плоды размышлений –
увы!
Но в будущем нашем,
Пётр Францевич,
скажите,
что видите вы?» –
«Я вижу Россию особенной –
Россию без власти кнута,
без власти разбойно-оглобельной –
мне чужды и эта и та.
Но будет в ней власть не ублюдочная,
а нации лучшая часть…» –
«Наив…
Ни сегодня, ни в будущем
не может народной быть власть.
Народ – это быдло,
Пётр Францевич,
и если порою народ
ярмом недовольно потряхивает,
то вовсе не в жажде свобод.
Ему бы –
корма образцовые,
ему бы –
почище хлева…
Свобода нужна образованному,
неграмотному – жратва.
Зачем ему ваши воззвания?» –
«Борьба за свободу – сама
великое образование…» –
«А может, лишь смена ярма?!» –
«Стращаете?
Я – с оптимистами.
Ещё распахнётся простор,
ещё государыней Истина
взойдёт на российский престол.
Конечно, немножко мы варвары,
конечно, немножко зверьё,
и мы из истории вырваны,
но сами ворвёмся в неё.
Наследники Пушкина,
Герцена,
мы – завязь.
Мы вырастим плод.
Понятие «интеллигенция»
сольётся с понятьем «народ»…» –
«Да будет мне вами позволено
спросить на нескромный предмет, –
вы с кафедры вроде уволены,
а держитесь, будто бы нет?
Простите вопрос этот каверзный,
но я любопытен –
беда…» –
«А я –
гражданин.
С этой кафедры
уволить нельзя никогда».
7. Щапов
Афанасий Прокопьевич Щапов,
урождённый в сибирских снегах,
был в своих убеждениях шаток,
да и шаток порой на ногах.
Обучаясь не где-нибудь – в бурсе,
он в кельишке своей неспроста
проживал при вольтеровском бюсте
под растерянным ликом Христа.
И вцеплялся он в книги когтисто,
полурусский и полубурят,
от баптизма бросаясь к буддизму,
к ерундизму – враги говорят.
Он стоял за конторкой упрямо,
пол промяли его башмаки.
«Это нового столпника ямы», –
гоготали дружки-бурсаки.
Он историк был. Честный историк.
Выпивал. Но в конце-то концов
честный пьяница всё-таки стоит
сотни трезвенников-подлецов.
Проститутке с фальшивой косою,
он, забавя упившийся сброд,
декламировал с чувством Кольцова,
пробуждая «дремавший народ».
А она головёнку ломала,
кисть засаленной шали грызя.
Ничегошеньки не понимала –
только пучила, дура, глаза.
И твой пасынок пьяный, Россия,
с ощущением связанных крыл,
как публичного дома мессия,
он возвышенно речь говорил:
«Тоска по родине вне родины
под сенью чуждых чьих-то рощ
сидит, как будто нож под рёбрами,
а если выдернешь – умрёшь.
Там семечками не залускано,
не слышно «в бога душу мать»,
но даже и по хамству русскому
вдруг начинаешь тосковать.
Но если хамство ежедневное
и матерщина – просто быт,
то снова, как болезнь душевная,
тоска по родине свербит.
Мне не родной режим уродливый, –
родные во поле кресты.
Тоска по родине на родине,
нет ничего страшней, чем ты.
Я потому сегодня пьянствую,
как пьянствуют золотари,
что раздирает грусть гражданская
меня когтями изнутри.
Глядите, бурши и поручики,
я поцелую без стыда,
как Дульцинее, девке рученьку,
царёву руку – никогда!
Я той Россией очарованный,
я тою родиною горд,
где ни царей и ни чиновников,
ни держиморд, ни просто морд.
Чужие мне их благородия
и вся империя сия,
и только будущая родина –
родная родина моя!»
Лишь казалось, что он собутыльник,
пропивает свой ум в кабаке.
Он был разума чистый светильник
у истории русской в руке.
И забыв и Кольцова, и шапку,
и приняв огуречный рассол,
Афанасий Прокофьевич Щапов
из борделя на лекцию шёл.
И в Казанском университете,
как раскольник за веру горя,
он кричал: «Вы не чьи-нибудь дети,
а четырнадцатого декабря!»
«Как он лезет из кожи истошно…» –
шёпот зависти шёл из угла,
но не лез он из кожи нарочно –
просто содранной кожа была.
…
10. Александр Ульянов
Ау, либералы!
Так бойко выпендривались
и так растерялись вы,
судари!
Какая сегодня погода в империи?
Гражданские сумерки.
Когда прикрывали
журнал Щедрина
правители города Глупова,
Щедрин усмехнулся:
«Ну хоть бы одна
свинья либеральная хрюкнула…»
Прощайте,
«Отечественные записки»!
Завяли курсистки,
коллеги закисли.
Какая
в империи нынче картина?
Тина.
Хитря,
прогрессистики прячутся в омут:
«Быть может, не тронут».
Спасенье одно –
под коряги,
на дно.
Но так ли премудро
пескарство,
когда всё равно,
всё равно,
всё равно
найдёт и на дне
государство.
Журнал проглотило оно,
не давясь,
а завтра проглотит,
читатели, вас.
В постели Щедрин.
Он измученно жёлт,
и мысль неотвязная
давит и жжёт:
«Неужто наивностью я одержим?
Неужто,
российский читатель,
ты только заёмным умом гражданин,
а собственным –
обыватель?»
Но в двери звонят.
Провороты звонка
то дерзостны,
то нерешительны.
Хозяин встаёт:
«Молодая рука…
Надеюсь,
не утешителя…»
Но кто же он –
юноша в косоворотке,
с пушком на крутом волевом подбородке,
с манерами
чуточку провинциальными,
с глазами
такими нацеленно-дальними,
горящими
всполохом грозовым?
Читатель России,
её гражданин.
На лбу ни морщинки ещё,
ни усталинки,
но тень обречённости,
словно клеймо.
«Не жмите так руку…
Мне больно…
Я старенький…» –
смеётся Щедрин,
но ему не смешно.
Он, может, предвидит,
жалея любовно,
что Саша Ульянов –
и зря и не зря –
оклеит бумагой когда-нибудь бомбу,
по образу книги её сотворя.
И вот среди снежного свиста разбойного
петляет в проулках,
заросших паршой,
мальчишка с отчаянным ликом Раскольникова
и хрупкою наичистейшей душой.
Но топот за ним,
будто здания рушатся, –
тот самый, державный.
Россия, доколь?
Ах, Саша,
твой конь карусельный –
игрушечен,
но есть ещё медный,
безжалостный конь.
…
12. Татарская песня
Даже дворничиха Парашка
армянину кричит:
«Эй, армяшка!»
Даже драная шлюха визжит
на седого еврея:
«Жид!»
Даже вшивенький мужичишка
на поляка бурчит:
«Полячишка!»
Даже пьяница,
падая в грязь,
на татарина:
«Эй ты, князь!»
Бедняков,
доведённых до скотства,
научают и власть
и кабак
чувству собственного превосходства:
«Я босяк,
ну а всё же русак!»
А Володя вспоминает Кокушкино,
бич с прилипнувшими колючками,
колокольчиков колыхание,
пастуха-татарчонка Бахавия.
И, картофелину печёную
из ладони в ладонь перекидывая,
запевал Бахавий
печальную
свою песню
под рокот ракитовый:
«Сары, сары, сап-сары!
Сары чечек, саплары!
Сагынырсын, саргаирсын,
кильсе сугыш, чеклары.
Вы желты, желты, желты
не от горя ли, цветы?
Помертвеешь, пожелтеешь
от войны, от маеты…»
И в костёрике ветви похрустывают,
и так больно
от родственной боли.
До чего эта песня русская –
потому что татарская,
что ли?
А империя,
мать уродов,
воплотившись в двуглавом орле,
стала страшной тюрьмой народов,
да и русского в том числе.
Но с хвостами
и русские черты,
и татарский шайтан
с хвостом…
Минарет над казанской мечетью
поднят старческим бледным перстом.
Здесь укрытое от государства
государство печалей и ран,
и морщины на лицах татарских –
это русским понятный Коран.
И в мечеть забредает Володя,
где на каменных пыльных полах
перешёптываются лохмотья
позабытых тобою,
Аллах.
А во храме Христа недалече,
на пол капая сотнями слёз,
перешёптываются свечи
позабытых тобою,
Христос.
Разобщённо качаются тени,
к небу общему руки воздев.
Враг единый у всех –
угнетенье,
только разные боги у всех.
Рай еврейский пророчит ребе,
поп сулит православнейший рай,
но, не веря в спасенье на небе,
скажет с горькой усмешкой Тукай:
«Святую правду, веру, честь
не выше золота все чтут, –
оно сильнее, чем Коран,
Евангелие и Талмуд».
Но что вас сблизит,
божьи дети –
татарин,
русский,
иудей?
Неужто деньги,
только деньги
есть вера общая людей?
А ты, мулла,
бубнишь убого
из складок жира своего,
что нету бога,
кроме бога,
и Магомет –
пророк его?!
Но нет, спасенье –
не иконы,
не воззыванья к небесам,
Не Магомет, не Иегова,
а человек спасётся сам.
И станет общей чья-то вера,
и скажет кто-нибудь в свой срок:
«Нет бога, кроме человека,
и человек –
себе пророк».
…
14. Пешков
По Казани купецкой, кабацкой,
азиатской, такой и сякой,
конокрадской, законокрадской,
полицейской и шулерской,
по Казани крамольной, подпольной,
где гектографы и бунтари,
по рабочей и подневольной,
ну а всё-таки вольной внутри –
мимо щёлкания орешков,
мимо звонких пролёток господ
Алексей по фамилии Пешков
хлеб в корзине студентам несёт.
Он идёт по Проломной, Горшечной,
и, не зная о том ничего,
каждый встречный и поперечный
заграбастан глазами его.
Это горьковские истоки –
собирательство лиц и судеб.
Пахнут хлебом горячим листовки
и листовками свежими хлеб.
Пахнет утро поющим рубанком,
и рассвет у дверей кабака
парусит золотою рубахой
отплясавшего Цыганка.
С детства в люди, как в нелюди, отдан,
Пешков знает, как знает суму:
в умилении перед народом
есть частица презренья к нему.
И он видит народ не всеправым
мудрым богом с подъятым перстом,
а шальным Цыганком кучерявым,
надорвавшимся под крестом.
Но в аду мыловарен, красилен
и в цехах под гуденье станков
пролетарское племя России
зарождается из Цыганков.
И с ухваткою мастерового
примет Пешков тот крест на себя,
и он в люди отдаст своё слово,
на дорогу его осеня:
«Отдаю тебя, слово, в люди,
словно душу и плоть мою.
Отдаю тебя, слово, вьюге,
в руки белые отдаю.
Я ли, слово, тебя не холил
и у сердца не грел своего?
Но выталкиваю на холод,
чтобы ты не боялось его.
Там, за дверью моею, – злоба,
там и слава, как западня,
но ты выросло, моё слово,
и уже проживёшь без меня.
Ты не будь перед барами в страхе, –
уступать этим харям грешно,
и во прахе или на плахе
ты веди себя хорошо!
Околоточным не поддайся
и с лакеями не кумись.
В морду вмажут – а не продайся,
мёдом смажут – а не купись!
И, как нового гражданина,
не суля несмышлёнышу рай,
воспитай, моё слово, сына
и опять его в люди отдай!»
16. Сходка
В Москве или Казани,
нафабривши усы,
преподают казаки
историю Руси.
Студентов кони давят,
и, сжата в пятерне,
нагайка смачно ставит
отметки на спине.
И что призыв к прогрессу,
и что наивный бунт,
когда в нагайке весу,
пожалуй, целый фунт.
Нагаечка, нагайка,
казаческая честь.
В России власть – хозяйка,
пока нагайка есть.
И против нагаек,
штыков,
государственной
страшной махинищи
студенты,
мальчишечки.
Но если боится чего-то
такая махина,
то, значит, лишь сверху тверда,
а внутри – как мякина.
От страха –
в ручищах лабазников ломы и гири.
От страха – цензура,
от страха – остроги Сибири.
Боятся суков,
на которых сидят,
своих же шпиков
и своих же солдат.
И Зимний дворец –
как штыками утыканный торт,
где морды сидят
за оградой из морд.
Гитара поёт,
притишая струну,
в студенческой тесной каморке:
«О, если б все морды сложились в одну
и дать бы по морде
той морде!»
И кто-то кричит в молодом озорстве,
заусенцы кусая:
«Пощечину славно влепили в Москве,
а что мы, безруки в Казани?!»
На сходку!
Ещё не загинул народ,
пока среди рабства и скотства
в нём дочь новгородского веча живёт –
студенчества русского сходка!» –
«Хотят кнутовище нагайки
засунуть нам в глотку?» –
«На сходку! На сходку!» –
«Россию навек уподобить хотят околотку?» –
«На сходку! На сходку!» –
«Политзаключённых по тюрьмам
вгоняют в чахотку?» –
«На сходку! На сходку!» -
«Забрали и право и власть,
а народу оставили водку?» –
«На сходку!
На сходку!»
И юная лава,
кипящая неудержимо,
и слева и справа
летит на Помпею режима.
…
Эпилог
Спасибо, стены города Казани,
за то, что вы мне столько рассказали.
Мне вновь планида оказала милость,
и, вновь даря свой выстраданный свет,
как в Братской ГЭС,
Россия мне раскрылась
в тебе, Казанский университет.
Фантазия моя весьма слаба.
Я верю только фактам. Я не мистик.
История России есть борьба
свободной мысли с удушеньем мысли.
История – не в тезоименитствах,
а в скрытых соках матери-земли,
и сколько ни рождалось бы магницких,
в России Лобачевские росли.
…
1970
Следите за самым важным и интересным в Telegram-канале Татмедиа