Нищенка
(отрывок из романа) Трёхлетнюю дочку муллы звали Сагадат. Хусниджамал-абыстай решила дать своей новорождённой малышке то же имя, ведь слово «сагадат» означает «счастье».
(отрывок из романа)
Трёхлетнюю дочку муллы звали Сагадат. Хусниджамал-абыстай решила дать своей новорождённой малышке то же имя, ведь слово «сагадат» означает «счастье».
Хотя имена у девочек были одинаковые, жизнь их сильно отличалась. Махдуму Сагадат в ауле обожали, тогда как до Сагадат Хусни-абыстай никому не было дела, кроме разве отца Шарипа-абзы да самой Хусниджамал- абыстай.
Если дочка муллы с юных лет носила ичиги с чудесным скрипом и кавуши, то у нашей Сагадат не было ничего, только собственные ножки. Дочка муллы хотя и не любовалась собой в огромных, во всю стену зеркалах, на столе у неё стояло хорошее зеркало. Наша же Сагадат прихорашивалась, глядясь в малюсенькое зеркальце ценою в полторы копейки. Да и то оно досталось ей на свадьбе соседки как подарок жениха.
Дочка муллы носила расшитый монетами калфак, тогда как Сагадат лишь с недавних пор начала повязывать на голову платок. Когда платок был новый, мать носила его по праздникам и куда-нибудь в гости, а уж когда показываться в нём на глаза людям стало стыдно, он перешёл в собственность Сагадат.
Платьям Сагадат, конечно же, было далеко до нарядов Махдумы. Однако одежды матери, ставшие тесными, перешивались на девочку по её меркам.
Когда Сагадат подросла, Шарип-бабай стал плести для неё, единственной своей дочки, хорошенькие лапти. Радости Сагадат не было границ, когда она надевала их с чулочками, связанными матерью. В такие дни девочка становилась особенно доброй, не перечила подружке, жившей по соседству, и ходила с ней к роднику за водой для чая, помогала переносить вёдра через мостки.
Радость озаряла её всегда приветливое личико каким-то особенным светом. В такие дни смотреть на маленькую Сагадат каждому доставляло удовольствие.
Осенью в ауле появился коробейник, и Сагадат обменяла яйца чёрной курицы, которые дала ей мать, на небольшую лепёшку жевательной серы, браслет из пуговиц и бисер. Личико её светилось от счастья ярче прежнего. Ярче даже, чем в те дни, когда отец, батрачивший в соседней русской деревне, приносил ей аппетитную репу, похожую на круглую чашу, при одном взгляде на которую невольно бежали слюнки. Она носила пуговички то в виде браслета, то на пальце вместо колечка. Когда Сагадат ходила с подружками на луг, она показывала свои сокровища девочкам с другого конца аула. Рассказывала, как ей удалось получить от матери яйца.
Ранней весной Сагадат собирала с подружками сныть, чуть позже – борщевик. Сагадат никогда не упускала случая, чтобы пойти с девушками отбеливать в снегу холсты. Она с удовольствием помогала им замачивать холсты в холодной воде, а после собирать их. Она слушала, как девушки со смехом говорили о парнях. Поскольку это был лёгкий шутливый разговор, ничего дурного в том не было. Отбивать холсты стало её любимым занятием. В перестуке колотушек ей слышалась музыка, и сердечко её заходилось от восторга. Это похоже на грёзы наяву. После возвращения стада, выпив немного козьего молока, которое давала мать, она шла на гумно присматривать за коровами. В тёплые летние дни Сагадат и такие же, как она, девчушки затевали разные игры. Сначала играли в камушки, потом водили хороводы «айлян-байлян», после гонялись друг за другом. Одни игры следовали за другими, всё равно что пять намазов, которые в определённом порядке сменяют друг друга. Частенько, подгоняя коров к дому, девочки заигрывались до самого намаза ясту. Иногда внезапно налетала туча. Молнии, озарявшие небо яркими вспышками, вынуждали их скорее гнать коров и возвращаться домой рано. Случалось, что дождь настигал их раньше, чем удавалось добежать до дома, и тогда, спрятавшись под навесом клети, что стоит возле мостика, ей нравилось наблюдать за шумящим дождём. Но вот дождь ослабевал, раскаты грома становились всё реже. Девочки выходили из-под навеса и, радостно шлёпая ногами по мокрой мураве, шли домой. Утро после такого дождя казалось Сагадат необычайно красивым. Солнце светило ярко, как никогда, умытые дождём посевы в поле, казалось, купались в его щедрых лучах. И ножки у Сагадат были беленькие и чистые, как гусиные лапки. Во всём теле ощущала она лёгкость необыкновенную, будто сбросила с себя тяжёлые одежды.
Сагадат любила также ходить за ягодами. Шарип-бабай смастерил для неё берестяной туесок. Когда ягод в лесу бывало много, Сагадат каждый день после утреннего чая вешала туесок на шею и уходила с подружками в лес. Чаще она возвращалась с туеском, до краёв наполненным ягодами. Особенно нравилось ей собирать луговую клубнику там, где мужики, выстроившись друг за другом, словно стая диких гусей, косили траву (разумеется, где косари разрешали собирать). Всю зиму Сагадат скучала по звону кос, затачиваемых оселком. Когда надо было ворошить сено, собирать его, Сагадат всегда бывала на лугу. В такие дни она повязывала передник, а на голову надевала белую войлочную шляпу. Перед выходом из дома смотрелась в своё зеркальце, всякий раз отмечая, что всё больше становится похожа на девушку. Отправляясь на луг с отцом или с кем-нибудь из соседей, она ловко вскидывала на спину небольшой короб, который сделал для неё отец, и бодро шагала по дороге, легко перебирая ножками. В коробе она несла воду, без которой в жару никак нельзя. Смотреть на Сагадат в белых нарукавниках, какие носили все девочки, с посверкивающими на солнце украшениями в косах, слышать, как поёт у неё в руках старательно наточенный серп, было удовольствием.
Ей нравилось работать серпом, нравилось носить белую шляпу, вплетать в волосы блестящие украшения. Не было для неё в жизни счастья, больше этого. Огорчало только одно – сознание своей бедности, что мало у неё одежды.
А ещё любила она бывать на обмолоте гороха. В такие дни она обычно играла с девочками в гости. Хусниджамал-эби варила для них гороховый суп.
Так проходило лето нашей Сагадат.
С приходом зимы жизнь девочки менялась. Утром шла она на урок, прихватив с собой лучины, которые сохли у них возле печи. Сагадат очень хотелось бы приносить, как другие девочки, полено, но абыстай, зная, как бедны её родители, велела ей приходить безо всего. Сагадат, несмотря на запрет, всё равно носила бы поленья, но дров дома и в самом деле не было, так что приходилось довольствоваться лучинами. В школе Сагадат считалась одной из лучших.
Она уже приступила к чтению «Фазаилешшехур», не спеша распевая слова на определённый мотив. Когда подходило её дежурство, она с радостью оставалась в доме остазбике и мыла полы. В такие дни она чувствовала себя ближе к абыстай. Особенно нравилось ей общаться с её дочерью, своей тёзкой. Та читала Сагадат интересные книги, которые присылал ей из города брат, шакирд медресе. Постепенно они так
сдружились, что дочка муллы стала оставлять Сагадат у себя на ночь. Они засиживались порой до вторых петухов.
Хусниджамал-абыстай радовалась, что дочь её стала в доме муллы своей, а Шарип-бабай хотя и ворчал иногда, говоря, что его дочери всё равно не бывать женой муллы, так что, мол, нечего тратить время на бесполезную учёбу, всё же ходить Сагадат в дом муллы не запрещал. Вскоре абыстай, которой очень нравился кроткий нрав Сагадат, забрала девочку к себе, говоря, что дочери она будет подругой, а ей помощницей. Шарип-бабай, почесав затылок, заявил, что лучше бы ей жить дома, но на этом всё и кончилось. Хусниджамал-абыстай велела дочери не пропадать, показываться иногда на глаза. Сагадат и сама дня не могла прожить без матери. Как бы хорошо ни было ей в доме муллы, к матери прибегала часто.
Жизнь в доме муллы пошла Сагадат на пользу. Она поправилась, округлилась. Вечерами дочь муллы дополнительно занималась с нею, так что и в этом отношении успехи её были прекрасны. Прошло всего месяца два, а уж она вместе со своей тёзкой высоким голосом громко распевала «Мухаммадию». Была в её голосе особенная сила. Слушая Сагадат, люди впадали в странную задумчивость. Все, кто слышал её однажды, хотели слышать ещё и ещё. Когда Сагадат умолкала, слушающие смотрели с сожалением, словно лишившись чего-то очень важного для них. Но и читала она, надо сказать, так, что всё её существо трепетало от воодушевления.
Когда абыстай приглашали на обед и девушки оставались одни, Сагадат играла на кубызе. Иногда с тёзкой вдвоём они тихонько пели. Сначала «Тафтиляу», потом «Аллюки». Пели песню «Камыши на Волге». Слова: «Не плачь, милая! Не плачь! Такая уж у нас судьба!», которыми кончалась песня, Сагадат с большим чувством повторяла несколько раз. Слушая её, можно было подумать, что девочка уже знакома с настоящим горем. Но это было не так, потому что Сагадат росла в благодатном краю, среди живописной природы. Детство и юность её протекали спокойно, без потрясений. Старые люди говорят: «Песни того, кому уготована горькая доля, всегда печальны». Неужели они правы? В таком случае выходило, что песни Сагадат – предвестники её будущих бед?
Наша Сагадат была необыкновенно чувствительной девочкой: проливала слёзы над печальной историей любви Тахира и Зухры или Буз-джигита из сказки. Книги она читала с упоением, забыв обо всём на свете, запоминала множество баитов о печальных событиях в жизни и истории.
Муллу-абзы с женой часто приглашали на обеды, а потому девушкам никто не мешал. Дочь муллы тайком учила Сагадат писать. Обе девушки хотя и воспитывались в духе шариата, росли достаточно свободными. Многое радовало её в те годы. К монетам, подаренным ей абыстай и другими людьми, она добавила ещё, взяв их на время у дочери муллы, и соорудила чулпы, которыми украсила свои роскошные косы, сшила по моде, заведённой у них в ауле, весёлое жёлтое платье. Нарукавники у неё были белоснежные. Так Сагадат ходила летом в поле на работы. Всё, о чём она в прошлом году могла лишь мечтать, теперь у неё было. Она всегда находила минуту, чтобы забежать в дом муллы, обитатели которого были дороги ей, днём, когда возвращалась в аул на обед, или же вечером, по дороге к роднику за водой.
Осенью работы в поле ещё не кончались, а уж Сагадат снова перебиралась к остазбике. Учёбой, уборкой в доме, чтением «Мухаммадии» были заполнены дни и месяцы Сагадат. Она прочла все книги своей тёзки, которая была уже взрослой девушкой, – «Абжад», «Тухфательмулюк», «Морадельгарифин». Несколько раз перечитала «Кыйссас аль-анбия», «Маулед», а что до легенд и сказаний, которые присылал махдум-шакирд, она с великой радостью брала их в руки так часто, что книги имели довольно грустный вид.
Так жила Сагадат, пока ей не исполнилось шестнадцать лет.
Хотите знать, радовался ли Шарип-бабай, глядя на свою дочь? Узнать, что думал этот человек, было очень даже затруднительно.
Он был грубым стариком. О таких вещах он вообще не умел задумываться. Жену и дочку, которая была их единственным поздним ребёнком, очень любил. Но любовь у него была своеобразная. Сагадат он вообще-то никогда не притеснял, но думать о том, как устроится судьба дочери, за какого человека будет лучше выдать её, за какого выдавать не следует, – такие мысли в голову ему никогда не приходили. Хусниджамал-абыстай иногда заводила с ним такой разговор:
– Послушай-ка, за кого мы Сагадат отдадим? Выросла ведь уже.
Шарип-бабай на это отвечал:
– Я целых двенадцать лет служил в солдатах, а без жены всё ж не остался, так и она без мужа не будет.
Вот так всегда: едва дело касалось чего-нибудь важного, он заводил разговор про то, как в солдатах служил. А всё оттого, что за всю жизнь не было у него другого, более важного события. Всякий любит похвастаться самыми «большими» своими заслугами, вот и он к месту и не к месту притыкал солдатское своё прошлое. Перед людьми помоложе бил себя в грудь и величал «николаевским солдатом», прослужившим двадцать пять лет. Из солдатчины вернулся он другим человеком и многое делал не как прочие мужики. Хоть и старый был, а курил, к примеру, трубку. Вонь от его махры расползалась по всей улице. Мальчишки, учуяв её, кричали: «Ого, Шарип-бабай трубку закурил!» – и бежали, чтобы, вскарабкавшись на его кухонное окно, разглядеть куряку. А Шарип-бабай в это время с трубкой в зубах творил намаз. Вообще-то человек он был безвредный, перед сильными не стелился и тех, кто был слабее него, не обижал.
Деньги, какие имел, расходовал бережно. Не сквернословил. А уж если и ругался когда, делал это мастерски – не придерёшься. Но такое случалось очень редко: если поймает, например, в просе за током гусей или пастух не доглядит за единственной его козой и та захромает. Тут уж трудно бывало сдержаться, вот и вываливал в сердцах кучу разных непотребных слов.
В характере Шарипа-бабая больше всего удивляли его редкостная строптивость и неуступчивость. До того был упрям, что наперекор всему доводил задуманное до конца. И неважно ему, хорошо ли, плохо ли поступает, лишь бы было, как он сказал. Юнцом его нарочно заводили:
– Ну что, Шарип, обменяешь свой каляпуш на мою чеплашку? А ведь не станешь меняться!
И таким манером забирали у него все хорошие вещи. Ему не жаль было вещей, лишь бы всё было, как он решил. От такого его нрава нередко страдала и Сагадат.
Иногда на улице доходили до его ушей всякие досужие разговоры. Кто-то пустил слух, будто бы в дом Табкия, где девушки ощипывали гусей, прокрался сын Фатхия. Узнав такое, Шарип-бабай забрал Сагадат от остазбике и целых три дня держал дома, запретив видеться с подружками. Но в основном он доверял дочери и не ограничивал её свободы. Упрямый нрав отца передался и Сагадат – отчасти по наследству, отчасти по воспитанию. Не позволить ей делать то, что она хотела, или заставить заняться нежеланным делом было так же нелегко, как взять штурмом крепость.
Хусниджамал-эби, совсем не похожая на мужа, со всеми была приветлива. Молодых ласково называла «канатым» («крылышко моё»), а к женщинам постарше обращалась не иначе, как «абыстай». Зимой и летом в печи у неё чужие снохи, которые, как известно, любят тайком лакомиться от свекровей, пекли пресные лепёшки, а свекрови, украдкой от снох, готовили для своих любимых дочек гостинцы – сочные мясные балиши и пышные хлебы. Не подумайте, что Хусниджамал-эби была с ними заодно. Вовсе нет. Просто она не умела отказывать людям в просьбе. Не могла прогнать человека. Соседские ребятишки любили её и звали «карт эби» («старенькая бабушка»). Вся улица, если надо было ехать на жатву в дальние поля, подоить своих коз и коров доверяла только ей одной. Порой она от утренней зари до позднего вечера, пока не вернётся последнее стадо, так и ходила от одного дома к другому, доила где корову, где козу, и делать это никогда не ленилась. Ни один человек не слышал из её уст ни слова упрёка. Она не говорила: «Я сделала тебе то-то, а чем ты отплатишь мне за это?» Таких слов она не знала. В последнее время Хуснид жамал-эби стала помогать женщинам при родах. Поскольку говорила она только нужные слова, работы не боялась и охотно помогала людям, её часто звали на праздник к новорождённым, чтобы поднесла им первую в жизни ложечку с мёдом и маслом, веря, что после этого дети вырастут такими же добрыми и трудолюбивыми, как она. Хусниджамал-эби никогда не жаловалась на свою жизнь. Хотя ей уж очень не нравилась трубка Шарипа-абзы, она всё же ни разу не сделала ему замечания.
Сагадат наша росла с такими вот родителями. К шестнадцати годам она превратилась в разумную девушку, то есть понимала, что стала взрослой и что для девушки важно беречь своё доброе имя и честь. Из книг «Юсуф», «Сайфельмулюк» и других она узнала, что на свете существует «любовь», которая даётся людям от Аллаха. С одной стороны, ей казалось, что чувство это знали только люди, жившие в старые времена, а с другой стороны, верила: если будет на то воля Аллаха, любовь может прийти к каждому. Сагадат очень уважала отца и мать. Считала, что служить им, угождать – самое главное дело в жизни. Вместе с тем она ещё слишком мало прожила на свете и плохо знала людей. Ей и в голову не могло прийти, что можно как-то навредить другому
человеку, украсть, например, что-то. Она была доброй и доверчивой девушкой. Не подозревала, что сказанное кем-то слово может оказаться хитростью и ложью. Больше всего на свете боялась она оказаться посмешищем, быть униженной и посрамлённой. Ей казалось, случись с ней нечто подобное, она просто не сможет жить. В мелочах упрямство её было мало заметно, однако в делах поважней ничто не могло её заставить идти против воли. Кроме того, она была вспыльчива и быстро отдавалась чувствам.
При первом взгляде Сагадат не привлекала к себе внимания, но, всмотревшись, люди видели, как она хороша собой. Типичная булгарка: личико круглое, глаза чёрные, прекрасно очерченные брови, похожие на луну в новолуние. Носик небольшой, можно сказать, даже, чуточку маловат. Чёрные длинные волосы, ниже пояса, она заплетала в две толстые косы. Зубы, которые она никогда не закрашивала чёрным, как другие девушки в ауле, блестели, словно жемчуга. Рост у Сагадат был средний. Поступь была лёгкая, ножки прямые, без всяких изъянов.
Итак, Сагадат вступила в 1897 год, благополучно достигнув шестнадцати лет. Это был особый год, полностью изменивший жизнь нашей героини. Причин для этого было более чем достаточно. В 1897 году в Поволжье случилась засуха. В ауле, где жила Сагадат, ожидался голод. Шарип-бабаю, хотя семья у него была невелика, казалось, что пережить голод им будет очень трудно, и в голову ему невесть откуда взбрела мысль о переезде в Казань. Не обращая внимания на слова Хусниджамал-эби и Сагадат, он принялся продавать вещи: сундук, старый, набитый шерстью тюфяк, кумган, таз и другое. Распродав всё лишнее, он выручил семнадцать рублей и, перебравшись в Казань, снял на берегу озера Кабан квартиру за три с полтиной рубля и стал жить в ней. Он рассчитывал найти работу дворника или что-то в этом роде. Но, поскольку год выдался голодный и приезжих из разных мест оказалось много, шестидесятилетнему старику найти работу было трудно. Для Хусниджамал-эби и Сагадат работы также не было. И начали они проедать деньги. Дрова, квартира, еда – всё это стоило слишком дорого. Денег хватило лишь на один месяц. Распродав всё, что у них было, они продержались ещё месяц. Между тем работы для Шарипа-бабая всё не находилось. Старик отчего-то вдруг начал хворать. Болезнь постепенно осложнилась, у него отнялись руки и ноги. Для Хусниджамал-эби с Сагадат это было страшным ударом. Как теперь кормиться, как ухаживать за отцом? Продали последнее, у Сагадат осталось одно-единственное платье. Однако вырученные деньги тут же и кончались, будто проваливались в бездонную яму. О том, что Шарипа-бабая можно отвезти в больницу, они не догадывались.
Вскоре продавать стало нечего, но хуже всего было то, что Хусниджамал-эби внезапно тоже слегла. На руках у Сагадат оказались двое беспомощных стариков. Это был конец! Сагадат не видела никакого выхода. Начали голодать.
Сагадат, прослышав о казарме, сходила туда посмотреть, что это такое, и решила поселиться там. Но как перебраться с больными стариками? К вечеру соседи дали им немного супа и хлеба, а водовоз, живший в том же дворе, запряг свою лошадь и перевёз их на новое место. В казарме собралось много обездоленных. Свободные места для вновь прибывших пока ещё были. В обустройстве стариков казарменный люд принял самое живое участие, помогли занести их и разместить.
Место отвели в углу, недалеко от печки. Люди подходили, спрашивали о самочувствии, проявляли участие. Оказалось, что большинство их, как и Шарип-бабай, бежали от голода из деревень в надежде найти работу. Были среди них и земляки.
Высокий потолок казармы с двух сторон подпирали столбы. Кое-кто приспособил их для занавесей, устроив себе таким образом подобие комнат. Всюду в маленьких лампадках мерцали огни. Сумрачные, усталые после работы либо после бесплодных поисков её люди пили из самоваров чай. Пар, клубясь, устремлялся под потолок и напоминал Сагадат аул. Когда она шла по улице к дому муллы, дым из труб так же вот лениво и прямо поднимался в морозном воздухе. В казарме было не холодно, хотя и не топили. Просто день был погожий, да ещё люди своими самоварами и готовкой на огне добавляли тепла. Неподалёку от Сагадат женщина варила суп. Бедняжка то и дело черпала из казана ложкой – то ли хотела узнать, довольно ли соли, то ли была очень голодна и не могла дождаться, пока суп будет готов.
Возле двери молоденькая девушка умывалась с мылом в лохани. Посредине муж с женой сидели за столом и с явным удовольствием пили чай. Мужчина то приваливался на подушку, то садился прямо, осушая чашку за чашкой, которые подавала ему смуглая жена в платке, повязанном на затылке. На лбу у них блестели капельки пота. Ближе к Сагадат лежали две старухи и женщина средних лет. В старухах и одежда, и каждое движение, и выражения лиц – всё выдавало, что они давно знакомы с нуждой. Без жалости на них нельзя было смотреть. У одной глаз скрылся под опухолью сизого цвета, другая при ходьбе сильно припадала на ногу. Женщина помоложе смотрела с тоской и безнадёжностью, всем своим видом будто говоря: «Нет, ждать от этой жизни нечего». На лице её были написаны недовольство, враждебность, недоверие. Через некоторое время она стала что-то искать в своей лоснившейся от грязи одежде и, найдя клочок бумаги, скрутила цигарку.
Наблюдая за этими людьми, Сагадат почувствовала в душе страх. Впервые в жизни видела она курящую женщину. Если бы такое случилось в ауле, она сказала бы: «Вот бесстыжая, курит табак!» Но об этой несчастной трудно было сказать такое. У сердобольной Сагадат она могла вызвать только жалость. Одна из старух, ворча себе под нос, принялась развёртывать какую-то белую тряпицу. Разобрать, что она бормочет, было невозможно, но по отдельным словам Сагадат догадывалась, что нищенка жалуется на жизнь:
– Эх, то ли раньше было!.. Купить что-то из одежды или еду... А теперь что?.. Четверть копейки, золотник плиточного чая... Вот и живи тут...
Другая старуха не переставая скребла себя ногтями. Но вот она не выдержала, стащила с себя одежду, несмотря на то, что вокруг были люди, и принялась искать вшей. Под платьем у неё оказалась истлевшая мужская рубаха без рукавов, которая её совсем не прикрывала. Она не обращала на это ни малейшего внимания и продолжала своё занятие. Сагадат с удивлением смотрела на вислые, высохшие груди старухи, которая среди стольких людей без смущения выставила на показ своё тело, и не знала, что об этом думать. Вскоре внимание её привлекли два парня, которые устроились по соседству со старухами. Один из них потянулся к полке за гармонью и начал играть. Другой, усатый, лет тридцати пяти-сорока, с круглым лицом, живыми глазами, лежал рядом. Когда он снял бешмет, под ним обнаружилась русская одежда. Он, казалось, не обращал внимания на товарища, игравшего на гармони, сидел с мечтательным, отрешённым видом. Ему не было дела до окружающих. Сагадат не спускала с гармониста глаз, потому что звуки гармони живо напомнили ей аул, когда в осеннюю пору по улицам ходили молодые парни, играя на гармони и распевая песни. Ей казалось, что и теперь звучит гармонь сына Хисами, а они с дочкой муллы слушают, притаившись в чулане под окном, выходящим на улицу, чтобы их не увидела абыстай. Старинные песни сменяли одна другую, и Сагадат, заслушавшись, забыла, где находится, что вокруг неё жалкие, грубые люди, не ведающие стыда. Мысли её улетели далеко. Она пыталась разглядеть своё «будущее», едва-едва вырисовывавшееся вдали.
То она представляла себя замужем: муж, верный старым обычаям, творит намаз, не курит трубку, собой недурен; живут они в справном доме, и дети у них есть. Муж – уважаемый человек, когда он говорит, даже бородатые люди внимательно слушают его. Маленькая дочка любит играть в куклы. По утрам дети, закинув за спину ранцы, идут учиться. Оставшись дома, они с мужем неторопливо пьют чай – одна картина сменяла другую, увлекая Сагадат всё дальше и дальше. Порой она, отвлёкшись от мечтаний, замирала, уставившись в одну точку. Гармонь заиграла новую мелодию, и мысли Сагадат потекли по иному руслу.
Вместо недавнего красивого «будущего» она задумалась о теперешнем бедственном их положении. А если, не приведи Аллах, умрёт отец, умрёт мама, останется она одна-одинёшенька, и тогда... И тогда... Одна среди стольких непохожих друг на друга людей, и ни одного близкого человека, и замуж выйти нельзя будет. Как можно жить с пьющим человеком? Потом будешь век проливать слёзы, оплакивать свою молодость, будешь жить впроголодь, подхватишь, чего доброго, какую-нибудь дурную болезнь, превратишься в бесстыжую женщину, вроде той курильщицы, а после станешь такой же страшной старухой, которая, сбросив на виду у всех одежду, давит вшей. От этих ужасных мыслей девушку бросало то в жар, то в холод. Тоска и страх овладели ею.
Сагадат вздрогнула и открыла глаза. Гармонист играть перестал, старухи и все, кто там был, смотрели, раскрыв рты, в одну сторону. Сагадат тоже перевела туда взгляд и увидела двоих людей, направлявшихся к ним. Мужчина в потрёпанной одежде – на одной ноге резиновая галоша, на другой кожаный кавуш – тащил под руку бьющегося в ознобе человека в ветхом казакине поверх рубахи. Человек этот был весь в крови, один глаз полностью заплыл. Он, видимо, замёрз, потому что зубы его громко стучали. Хотя мужчина держал его, человек заваливался то влево, то вправо и плёлся еле-еле. Нахмурившись и ни на кого не глядя, мужчина всем своим видом показывал, что ему важно лишь дотащить бедолагу до места и уложить.
Пьяница вдруг остановился и принялся вырываться, пытаясь что-то сказать:
– Отпусти ты меня... отпусти, Шамси! Отпусти меня... я... им покажу... Валлахи, все зубы вышибу...
Тот, кого он называл Шамси, прикрикнул:
– Не болтай! Мало досталось, хочешь, чтобы и рёбра тебе пересчитали?
– Пьяница пытался выдернуть руки.
– А ну, шагай! Шагай, говорю, мать твою!.. Ещё-то чего тебе надо?
Пьяница тянул своё:
– Шамси, говорю, Шамси! Век помнить буду... Валлахи... Видал, как я их!
– Он снова стал дёргаться:
– Пусти! Пусти! Мать твою... Пусти!
Товарищ гармониста подошёл к ним:
– Не отпускай, не отпускай его! – сказал он и взял пьяного под вторую руку.
– С кем он на этот раз сцепился?
Пьяница, взглянув на него, пролепетал:
– Айда, Гали! Угощу тебя!.. Напою... Выпустим им кишки... Пусти! Пусти!
Шамси залепил ему пощёчину:
– Вот тебе «пусти»!
– И ударил ещё:
– Вот тебе!
– Ох, мать твою... я покажу... тебе! Гали, давай свернём... ему скулу... Пойдём, угощу!
– Ладно! Ладно! Угостишь, – прикрикнул на него приятель.
– Давай, Гали, помоги мне.
Они подхватили пьяницу с двух сторон, довели до койки и уложили, подсунув ему под голову одежду. Тот поворчал немного и очень скоро уснул мертвецким сном.
Сагадат, которой в жизни не приходилось видеть ничего подобного, прямо-таки остолбенела от изумления. За день она насмотрелась и наслушалась столько всего, что переполненная впечатлениями голова её отказывалась что-либо соображать. Некоторое время она ошеломлённо смотрела на родителей, в голове не было ни единой мысли. Тут огоньки в казарме стали гаснуть – люди ложились спать. Она тоже начала готовиться ко сну, – надо было творить намаз, но выйти на улицу было страшно. Лечь, не помолившись, Сагадат не могла, ведь за всю свою жизнь она не пропустила ни одного намаза. Девушке казалось, если она ляжет, не сотворив намаза, уснуть ей не удастся. Подумав, Сагадат решила попросить женщину, при которой были две старухи, чтобы та вместе с ней вышла во двор.
– Абыстай, не могли бы вы пойти со мной?– спросила она тихонько, подойдя к соседке.
Та, ни слова не говоря, пошла с ней. Вернувшись, Сагадат умылась, прочитала намаз, спросила родителей, не нужно ли им чего, и легла между ними. Она долго не могла уснуть.
В голову лезло всякое, мысли сменяли одна другую. Намаявшись, Сагадат наконец задремала. Тут ей то ли во сне, то ли наяву послышался голос – кто-то молился. Она открыла глаза. В дальнем углу печально светила лампадка. В её свете она разглядела таз, накрытый старой скатертью, возле него старый бешмет и меховую шапку. В скупом свете лампады (в ауле у них такие лампады жгут обычно осенью во время обмолота гречихи) вещи эти казались ей гречишной копной. Возле таза в одной рубахе, босиком, в коротких штанах стоял старик и негромко тянул молитву «Камат».
При виде этого человека Сагадат вдруг ощутила облегчение. Всё, что она видела сегодня, было глубоко чуждо ей. Все, кто окружал её здесь, казались Сагадат не то чтобы другими, а скорее, ненадёжными какими-то людьми. Увидев старика, она поняла, что он тоже случайно оказался среди чужих, что он – её земляк и понять её мог бы только он один. Теперь Сагадат было не так страшно при мысли о кончине отца, она вдруг поверила, что не будет одинока. Девушка с удовольствием прислушивалась к молитве. И чем дольше слышала она этот голос, тем ближе становился ей пожилой незнакомец. После намаза старик прочёл молитву «Табарак». Завершая намаз, он долго поминал души усопших. Старик тихонько поднялся с колен, откинул скатерть и стал разглядывать содержимое таза. То был редис. Тыча пальцем в каждый овощ, он принялся считать. Покончив с этим, вытащил из кармана деньги и начал пересчитывать. Хотя Сагадат не могла видеть деньги, она догадалась, что их немного, потому что со счётом он справился очень быстро. Старик положил деньги под подушку, погасил свет и лёг. Его молитвы, которые Сагадат слушала очень внимательно, снова пробудили в ней надежду. Успокоившись, она уснула.
Снилось ей, будто отец с матерью садятся на пароход, собираются куда-то ехать. Народу очень много. Там, на пароходе, есть будто бы мулла-абзый и какие-то люди. Река, по которой плывёт пароход, очень широкая. А потом оказалось, что это не река вовсе, а пустыня. Пароход остановился. Со всех сторон его теснили пески. Народ убегал от песка. Сагадат будто бы тоже спасалась от него. А родители почему-то остались. Чем дальше продвигалась она по песку, тем больше его становилось на пути. Где-то неподалёку видна была зелёная лужайка. С великим трудом, увязая на каждом шагу, добралась она до лужайки. Какая-то невидимая сила долго не пускала её из песка на травку, потом удалось прорваться. В траве там и сям встречались грубые колючки чертополоха. И чем дальше шла она, тем колючек становилось больше. И вот уж чертополох сдавил её со всех сторон. Колючки пристают к ней и больно жалят. Сагадат проснулась.
Оказалось, мать пытается разбудить её. Сагадат тут же вспомнила свой страшный сон.
– Что случилось, эни? – спросила она, протирая глаза.
В казарме было холодно. Ветер дул в выбитые окна, которые стучали и хлопали, издавая какой-то жуткий визг. В этом звуке Сагадат слышались слова: «Нету, нету больше счастья!..» Люди всхлипывали во сне. Было темно, ни одна лампадка не светилась. Лишь луна, выныривая временами из облаков, слабо освещала казарму. Тени облаков ползли по стенам, которые то освещались, то снова погружались во мрак. Крыша казармы скрипела на ветру, издавая пугающие звуки, похожие на стоны. Железные щеколды, раскачиваясь, то и дело ударялись о дверь. Ветер завывал в трубах, и звук то устремлялся вверх, то опускался вниз, напоминая осенний лес с его жутким воем и бесовскими плясками. Сагадат казалось, что доски на потолке вот-вот обрушатся на них. Отец спросил печально:
– Что, страшно тебе, кызым? Сагадат не стала огорчать его.
– Нет, эти`, – сказала она, – чего же мне бояться, когда вы рядом?
Шарип-бабай, сдерживая слёзы, повторил:
– Дочка... когда мы рядом... – и замолчал.
Через некоторое время он заговорил снова:
– Я умираю, дочка... Смерть моя привела меня сюда... Прости, дочка... Дочка... не забывай меня... Поминай в своей молитве по четвергам, дочка... Почему молчишь, дочка?.. Слушайся мать. Она тебя очень любит. Не обижайся на неё за всё это... Я виноват перед тобой, дочка. Пусть Аллах пошлёт тебе счастье... Карчык! Ты тоже прости меня!.. Прости... О Аллах... Я Раббем... Что же я натворил?! Куда затащил вас! – и он безутешно заплакал:
– Дочка, иди сюда!.. Иди сюда, дочка! Дитя моё, доченька, не обижайся на меня... знать, судьба... наша такая...
– Шарип-бабай положил руку на плечи Сагадат и стал гладить её по голове.
Слёзы душили его, он не в силах был сдержать их. Когда Шарип-бабай гладил Сагадат обессилевшей рукой, она вспомнила, как часто в детстве он гладил её по голове. Тут же на память пришла чудесная пора юности, счастливое время, проведённое в доме муллы, а сегодня отец умирает среди чужих гадких людей. От этой мысли ей стало так плохо, словно на неё опрокинули ведро ледяной воды.
– Отец... – только и смогла сказать Сагадат, слёзы хлынули у неё из глаз. Шарип-бабай чувствовал, что дочь хочет сказать ему что-то, но слёзы мешают ей. Он снова погладил её по голове.
– Что, дитя? – сказал он. – Отец... я прощаю тебя... – сказала Сагадат.
– Молись... за меня. Услышав такие слова, старик снова зарыдал. Он воздел руки и принялся молиться.
– И-и Раббем... дай ребёнку моему счастья! Убереги от греха!!! Дай ей сил выстоять, воздержаться от дурных поступков! Не лишай благонравия и счастья!.. – раздельно и внятно произнёс он.
– О Аллах, Аллах!.. Карчык!.. Умираю... Прости... Положите меня головой к Каабе... О Аллах, Аллах, Аллах!.. Прости мои прегрешения...
После этих слов Сагадат, роняя слёзы, с большим усилием повернула отца на бок. Хусниджамал-эби тихонько присела на койку рядом с мужем. Сагадат, не зная, что делать, держала в руках холодеющую руку отца и мысленно просила Аллаха простить отцу все его грехи, послать матери здоровье, а для себя... просила счастья. Шарип-бабай, с трудом шевеля языком, проговорил: «Ля... илахе... илля... Аллахе Мухаммад... Расул... уллах».
Услышав это, мать с дочерью громко заплакали, не в силах дольше сдерживаться. То ли разбуженный их голосами, то ли проснувшись сам, старик, который творил на ночь намаз и считал редис, направился к ним. Не глядя на женщин, он сказал: – Пусть последний свой вздох испустит под звуки Корана, – и начал читать «Ясин». Больной силился сказать что-то, но не смог. Сагадат с Хусниджамал-эби плакать перестали и только всхлипывали время от времени. Священная молитва успокоила их и внушила благодатную уверенность, что теперь всё идёт как положено. Если отец и умрёт сейчас, жизненный путь его будет завершён достойно. Сколько бы ни благодарили они старого человека, всё равно останутся у него в долгу. Старик молился, и в глазах его блестели слёзы. Они подкатывались к горлу и будто душили его. Шарип-бабай долго с беспокойством смотрел в глаза жены, потом перевёл взгляд на старика, казалось, ему нужно сказать что-то важное. Губы его делали усилие произнести какие-то слова.
В конце концов он с большим трудом выдавил из себя: «Алла...» Сагадат с матерью снова залились слезами. Сагадат, как безумная, твердила лишь одно: – Отец мой умирает! Умирает! Родимый умирает! Он умирает! – и зарыдала в голос. Хусниджамал-эби держала дочь за руку и тоже плакала, боясь сорваться на крик. Старик, читавший Коран, с трудом сдерживал подступившие к горлу рыдания.
Тут с лампадой в руке к ним медленно подошла женщина, которая курила табак. Она тихонько поставила лампаду в изголовье Шарипа-бабая. При свете огня побелевшие расширенные глаза отца показались Сагадат незнакомыми. Ей никогда не приходилось видеть их такими. Шарип-бабай долго не спускал глаз с жены, как бы посвящая ей последний свой взгляд. Потом перевёл глаза на Сагадат, потом – на женщину в рваной одежде, которая неподвижно сидела возле чтеца Корана. Из глаз у неё тоже покатились слёзы. Шарип-бабай потянулся и с усилием выдавил из себя: «Д-д-доченька». Сагадат снова взяла его руку и не отрываясь стала смотреть на отца... Шарип-бабай выдохнул: «Аллах-х-х» и замер. Хусниджамал-эби тоже не сводила с него глаз. Женщина стояла всё так же молча и неподвижно. Прошло несколько минут. Сагадат вдруг припала лицом к руке отца и закричала, рыдая:
– Умер!!! Отец, родимый, дорогой!!! Умер... Хусниджамал-эби тоже заплакала. И женщина, и чтец Корана не смогли сдержать слёз.
У Хусниджамал-эби прихватило сердце. Её напоили холодной водой и уложили. Сагадат неотрывно смотрела на покойного. Он словно собирался сказать ещё что-то. Слова отца: «О Аллах, убереги от греха!!! О Аллах, дай счастья!!!» – звучали в её ушах. Через некоторое время женщина встала и принесла «Хафтияк». Она положила книгу рядом с изголовьем Шарипа-бабая. Старик принёс старую скатерть, которой вчера укрывал таз с редисом, и накинул на лицо покойного. Опершись на сундук, Сагадат задумчиво смотрела на отца, в голове у неё роем кружились мысли. Вскоре часы пробили пять раз. В разных углах казармы зажглись огни. Тут и там народ начал подниматься. Каждый подходил и тихонько расспрашивал о случившемся. Все сочувствовали несчастным. Огни казармы сегодня светились ещё печальней прежнего. И ветер на улице, так буйствовавший ночью, притих, словно не смел нарушить покой людей в столь трудный для них день, последний день Шарипа-бабая.
Подошла и старая нищенка, которая вчера рылась в своём узелке. Юная девушка, плескавшаяся в лохани, долго стояла возле Сагадат, не зная, что сказать. Она размышлялала, не отдать ли несчастным своё мыло. Подошёл даже парень, который вчера был пьян и избит. Он тихо опустился на колени и стал читать суру из Корана. Даже он казался теперь Сагадат родным человеком. Она простила ему вчерашнее непристойное поведение. Женщина, которая, готовя еду, всё время пробовала из казана, позвала Сагадат с Хусниджамал-эби к чаю.
Старуха искавшая в одежде вшей, порывшись в своём барахле, извлекла несколько сухих ягод инжира и бросила в кружку Хусниджамал-эби. Сагадат она потрепала по спине. Во всех углах люди обсуждали, как похоронить Шарипа-бабая. Парень, игравший вчера на гармони, и товарищ его заказали могилу. Владелец редиса со стариком, коловшим дрова, отправились просить у баев денег на саван, ломового и кирпичи. Женщины, жившие в казарме, принялись завешивать угол занавесками, шалями, платками, чтобы было где обмыть покойного.
Некоторые из них принялись греть воду и начищать кумганы. Одна из старух раздобыла где-то даже немного гвоздичного масла. Все были озабоченны, серьёзны, никто не остался равнодушным. Хусниджамал-эби хотя и чувствовала себя неважно, всё же была на ногах и всем давала какие-то советы. Сагадат тоже всё время чтото делала. Она с благодарностью смотрела на женщин, все они казались ей сегодня очень хорошими, хотелось сделать им какой-нибудь подарок, она давала в душе зарок всю жизнь служить каждой из них верой и правдой. К обеду вернулись старики. Материю на саван им дали, однако денег добыть не удалось. Жаловались на каких-то баев (они называли их по именам), которые заставили долго ждать ответа, а потом выставили, велев прийти завтра. Сагадат слушала их с искренним удивлением...
Да и как не удивляться, если низко павшие люди, потерявшие последнее, ведут себя как святой Хозыр-Ильяс, который в обличии нищего спешит на помощь, и готовы делиться последним. А баи, считающие себя образцом нравственности, гонят бедняков прочь, когда те приходят к ним с просьбой? Так кто же из них лучше?
Наконец пришло известие, что могила на кладбище готова. Близился полдень. Надо было спешить, чтобы успеть вынести покойника на обряд отпевания, который совершался во дворе мечети. У мулл время тоже ограничено. Они ждать не будут. День короток. Надо успеть засветло предать тело земле. На кирпичи денег не было, поэтому старики решили обойтись без них. Оставалось найти где-то деньги на ломового. На сенном базаре вряд ли удастся найти его, а потому женщины и старухи казармы, собирая по копейке-по две, наскребли-таки восемьдесят копеек. Старики принялись обмывать Шарипа-бабая. После того, как с этим было покончено, его завернули в саван. Сагадат, видя, как Хусниджамал-эби и другие люди прощаются с отцом, снова расплакалась, поцеловала его в лоб, и покойного вынесли. Сагадат, глотая слёзы, проводила отца до мечети, хотя одета была слишком легко.
Девушка не могла уйти – стояла на улице и наблюдала за женазой через решётку. Обряд завершился, и отца унесли. Вон он уходит от неё всё дальше, пока вовсе не исчез из виду. С горя Сагадат плохо понимала, что происходит вокруг. Послушавшись женщин, она пошла за ними в казарму. Там пахло гвоздичным маслом. Подвернув юбки до колен, женщины старательно мыли красными от холода руками место, где обмывали отца. В казарме было тихо. Большинство мужчин пошли на похороны, другие были на работе. От бессонной ночи и переживаний у Сагадат сильно разболелась голова, к тому же во время похорон она, похоже, простудилась. Её знобило. Пришло время намаза икенде. Весь казарменный народ принялся за молитву.
И это был не обычный намаз с заученным бормотанием «Фатихи» и «Ихласа», машинальным покачиванием в такт вперёд и назад. Этот намаз давал утешение, принося исстрадавшимся душам облегчение и надежду. Вот повсюду, тут и там, зашумели самовары. Густой пар, клубясь, поднимался вверх, словно раскалённые газы из жерл вулканов. Всюду позвякивали чашки. Их готовили для мужчин, которые должны были вернуться с кладбища. В душах людей, словно осадок в замутнённой воде, постепенно оседали всколыхнувшиеся за день переживания и волнения.
Перевод Азалии Килеевой-Бадюгиной
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев