Логотип Идель
Литература

Онытма

Темно. Я сижу в машине, прислонив голову к стеклу, я стараюсь ни о чём не думать, точнее, не думать об этом. Убеждаю себя, что я еду туда просто так, будто ничего не произошло, или произошло, но я всё ещё на земле, а значит, мир не до конца разрушился.

I

Темно. Я сижу в машине, прислонив голову к стеклу, я стараюсь ни о чём не думать, точнее, не думать об этом. Убеждаю себя, что я еду туда просто так, будто ничего не произошло, или произошло, но я всё ещё на земле, а значит, мир не до конца разрушился.

Мы едем в полной тишине. Ни отец, ни мать — ни слова. И радио кажется какой-то насмешкой. В ушах стоит гул. В мыслях тоже. Надо закрыть глаза, чтобы стало ещё темнее. Надо уснуть. Всё будет хорошо, это не так страшно. Что — «это»?

Чувствую, как машина набирает скорость и как сбрасывает её на поворотах, — и у меня схватывает где-то в области живота. Не открывай глаза, доедешь, всё будет в порядке. Я всегда боюсь ехать поздно вечером по трассе, даже если понимаю, что за рулём надёжный водитель, а дороги полупустые, 120 километров в час кажутся мне бешеной скоростью, а для кого-то это сущие пустяки. Хочется быстрее доехать, чтобы узнать, что всё это неправда. Что — «это»?

Машина остановилась, беру сумку с самыми необходимыми вещами, выхожу. Воздух морозный, декабрьский. Свет редких сельских фонарей отражается на снегу, большом хрустящем одеяле. Хочется забраться в него и лежать, беззаботно, ничего не боясь. Отец открыл ворота и вошёл во двор, мать за ним. Собачий лай. Шарик. Мне тоже надо идти. В доме горит свет, много людей. Но это не тот свет, эти люди мне не знакомы. Я понимаю, что это взаправду, ни убежать, ни спрятаться, ни укутаться. Шарик лает и поскуливает, хочет, чтобы я подошла к нему. Он остался один, совсем-совсем. Он, наверное, понимает происходящее даже лучше, чем я, потому что чувствует, я же отказываюсь принимать такую ранящую действительность. Глажу его по голове, чешу бок, говорю: «Привет, моё солнышко, Шарик, моя умница… — а у самой льётся из глаз. — Всё хорошо, моя лапушка, всё хорошо».

II

Әби[1] тяжело болеет, точнее, она на грани. Я никогда не видела её такой худой, всё тело холодное и в тёмных пятнах, руки и голова дрожат, рот открыт, дышит с трудом.

Я очень хочу верить в чудо. Мне бы хотелось, чтобы жизнь не покидала её, а вернулась бы обратно. Целый день я сидела рядом с ней, гладила её холодные руки и с содроганием следила за каждым её вдохом и выдохом. Иногда это давалось моей әби очень тяжело, и это был вдох со стоном. Я не знаю, что она чувствует сейчас, потому что ей трудно говорить. «Эчәсе килә»[2] можно было прочитать скорее по её губам и жестикуляции — она подносила указательный палец ко рту, чем угадать по звуку: настолько шёпот был невнятным. Иногда она сжимала руку в кулак и злобно, с мукой замахивалась в воздух. Тогда мне казалось, будто она прогоняет кого-то. Надеялась, что боль и смерть.

Әби совсем не ест, только пьёт, и то по два глотка за раз. Мне страшно. Я очень её люблю, и мне всегда казалось, что я ещё успею её расспросить обо всём на свете. Теперь же есть ощущение, что я опоздала.

Я помню, как этим летом она с нами собирала картошку и умудрялась отшучиваться: мол, давай, закинь этот мешок с картошкой на моё плечо, понесу. Я отвечала что-то в духе: «Әби, ты чего?» — и крутила при этом пальцами у виска, но внутренне восхищалась её силой.

Это резко и больно. Я не верю, что больше не увижу мою әби такой сильной, смелой и весёлой, что мы больше не будем смотреть «ТНВ» и петь под татарское караоке «Су буенда учак яна»[3]. Отказываюсь верить, потому что всё будет хорошо. Жизнь к ней вернётся. Я в это верю и хочу верить дальше.

III

Я написала это в своём блокноте 12 декабря, за четыре дня до её смерти. Я до последнего отказывалась признавать, что она умерла. Смерть — та правда, о которой нельзя умолчать, от которой невозможно спрятаться, не обращать внимания. Это внезапная правда, беспощадная и горькая, видимо, нужная. Но точно не мне. Сажусь на корточки, обнимаю собаку, глажу её и смотрю по сторонам: курятник, сараи, баня, замерзшая в ожидании семян и весны теплица — всё это — кому? — вмиг осиротело. Слишком рано и слишком громко, потому что ничего, кроме пустоты и незнакомых силуэтов в окне дома, не увидеть.

Я не слышу себя, я бесшумно вдыхаю и выдыхаю морозный воздух, из носа течёт, рефлекторно шмыгаю, но никакого противного звука. Вакуум. Нужно войти в дом, но я не могу. Она лежит там, моя әби, посреди гостиной в гробу и не движется, и не дышит. А вокруг неё эти люди, снуют туда-сюда, болтают по делу и без. Нет, нет, нет. Быстрым шагом иду в уличный туалет — деревянная будка — делаю вдох, запираю дверь на щеколду, прерывисто выдыхаю и заливаюсь слезами. Это конец, конец, её не вернёшь, она ушла, насовсем. Никак никак никак.

Дыши, хотя бы ты дыши, хорошо? Нет, не хорошо. А что будет дальше? Кто будет здесь, в деревне? Кто будет вести хозяйство? Что будет с домом? Куда я буду приезжать летом? Задавать подобные вопросы — значит впадать в ещё большую панику. Я верила в чудо, я верила в то, что она выживет, что она ещё хочет жить и справится с недугом. Она сильная, она потрясающе твердая духом, была. Дыши. Нельзя же вечность просидеть в туалете, задыхаясь и плача. Но и выйти в таком состоянии тоже: все сейчас стараются держаться, и стоит кому-то показаться с глазами на мокром месте или, того хуже, сказать: ну, ты не переживай/не плачь, или самое ужасное: всё будет хорошо, как может начаться цепная реакция слёз и отчаяния. Высмаркиваюсь, вытираю глаза, вдох-выдох, открываю дверь и выхожу. Под ногами хрустит, наверху никаких звёзд, тёмно-синяя мутная пелена. Слёзы — жалость. К себе, в первую очередь. Тоскуешь и не понимаешь, почему тебя вмиг лишили этого человека и никогда не вернут. Бог — прав. А тебя как не спрашивали и не будут, так и не объяснят тебе ничего. Мать вышла из дома, смотрит на меня пристально, говорит с осторожностью: «Ну, ты как? Может, зайдёшь уже?» Я посмотрела ей в глаза на секунду и быстро отвела взгляд, пробормотала что-то вроде: «Да, нужно, наверное, не знаю. Я вот сейчас собаку ещё раз поглажу». Присела к собаке, обняла её, а у самой дыхание перехватило, и опять эта жалость льётся и льётся.

— Ну и зачем ты поехала с нами, если не можешь держать себя в руках? Говорила же, что не будешь плакать.

IV

Похороны — наложение швов на рану, где суета похоронных обычаев, беготня за гробом, венками, лентами и тапочками, болтовня и готовка — анестезия. Ещё за четыре дня до смерти әби, когда я верила в чудо, мой отец и тётя начали готовиться к её уходу. Что лучше: принять конечность жизни и пытаться спрятаться от этого откровения в рутине или до последнего избегать конца? Каждый выбирает сам. Одно остаётся. Когда я вошла в дом, меня встретила тётя и обняла со словами: «Как хорошо, что ты приехала. Я здесь совсем одна, совсем одна. Ты, главное, не плачь. Всё будет хорошо», — цепная реакция слёз и отчаяния.

Комната әби. Кажется, что ничего не изменилось. Та же кровать «полуторка», на которой әби спала сначала вдвоём с бабаем, а после его смерти одна; то же кресло с покрывалом, тот же комод с телевизором, тот же красный угол с иконами (моя әби была кряшенкой). Кажется, что она просто ушла в магазин, к соседям, куда угодно, но главное — ненадолго. А все эти люди, что собрались в доме, и я ждём её возвращения. Готовят оладьи, жаркое, кутью, чтобы моя әби пришла и обрадовалась.

Но её тело здесь, в гостиной. В самом центре на двух табуретках стоит обитый бордовым бархатом гроб с золотыми оборками, возле него две длинные лавки. На диване, где мы обычно сидели всей семьёй и смотрели советские фильмы или концерты татарской эстрады, сидят деревенские соседки-татарки лет сорока-пятидесяти и очень громко говорят о чём-то отвлечённом.

При виде меня они замолчали. Не глядя на них, я сажусь на лавку и смотрю на неё. Смотрю и не узнаю. Она ещё худее, чем 12 декабря. Словно восковая фигура, серая с тёмными пятнами, руки её сложены в замок на груди, как обычно бывает. Соседки-татарки трещали о продуктах, рассказывали анекдоты и хвастались то удачной покупкой, то детьми и родственниками. Для меня это было оскорбительно, но, может, их поведение рядом с покойницей и есть метафора цикличности жизни и смерти.

Я почему-то не могла оторвать взгляд от её больших ноздрей. И чем дольше это делала, тем яснее мне казалось, что әби вот-вот сделает вдох. Чтобы убедиться в этом, я переводила взгляд на её грудь и ждала, когда она наполнится воздухом и поднимется вверх. Она жива, она всё ещё жива, вот её ноздри расширяются, а грудь вздымается. Задерживаю своё дыхание, проверяю. Чудо? Нет, она не дышит, это мои ноздри расширяются и делают вдох, а затем выдох. Отец вносит в комнату букет роз цвета обивки гроба и кладёт к ногам әби. Роза — цветок. Смерть неизбежна.

V

Когда старый мир и быт рушатся, можно предпринимать бесконечное количество попыток их сохранить: ставить психологические блоки, строить планы на светлое будущее — одно «но»: это происходит только в сознании и только до той поры, пока последние приметы привычного уклада не перестанут существовать. Тогда уже становится невозможно убегать от потери.

Деревня и әби были для меня миром детства, спокойствия и безопасности, миром, в который можно вернуться, зная, что он всегда останется неизменным, вечным миром. После похорон я решила пойти в поле, но мне это не удалось: слишком много снега. Я остановилась у того места, где кончались дома, и упала в сугробы. Небо было серо-голубым, однотонным и чистым. По бокам виднелись белоснежные ветви ив. Я лежала и понимала, что всё ещё жива и что нужно жить, несмотря ни на что. И даже если в новом году окажется, что потеря әби — только начало крушения привычного мира, нужно жить.

Не забывай — онытма.

 

[1] Бабушка (тат.).

[2] Хочу пить (тат.).

[3] На берегу горит костер (тат.).

Теги: время, журнал "Идель", культура, творчество, жизнь, вечные люди, литература, проза, поэзия

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев