Литература
Тимур Алдошин. Стихи
Отчего, как будто у порога храма, так взволнованно дрожа, к человеку тянется, как к богу, робкая звериная душа?
* * *
Митенки твои ужасны...
Каждой птице в холода
деткой хочется ужаться
в шубу тесного гнезда.
Все наружу птицы, пальцы,
словно требует рояль
их горохом осыпаться,
цвет на клавиши кроя.
Чёрно-белый ужас музык
вырывает пальцы в лёд,
в наготу судьбы и музы,
из одежды тело пьёт.
Чтобы разобраться в дрожи
тайных цифр и кнопок всех,
медвежатник срежет кожу –
голым нервом слушать сейф.
Отдаётся в пальцах болью
каждый трепет тёмных нот –
на кровавых мышцах солью
Слово Божие встаёт.
Открывай тугие двери
в сокровенной тишине...
Руки – вечная потеря
у сапёра на войне.
* * *
Все предметы в квартире скосились в Ту Сторону, Где Ты:
полки рвутся к тебе, как объятые Зовом полки;
даже платья в шкафу от тоски, что тобой не надеты,
пустотой рукавов вторят тёплым изгибам руки.
И вода, для тебя так умевшая ласково литься,
сносит краны в отчаянье: что, мол, кого-то жалеть?
Так же рушится люстра, на чьи-то ненужные лица,
не имея желания, их освещая, смотреть.
Дом, покинутый смыслом, трепещет, как стрелка компаса,
ищет полюса в мире, где ты королевой зимы
затворилась в дворце… И уходит, как Стэнли в пампасы,
чтоб найти Ливингстона, душа, потерявшая «Мы».
То вдруг щёлкнет замок, то буфетная стенка, то чайник
прокряхтит стариковски: «Оставила…» Нет тишины
в напряжённом, как жилы, орущем, надсадном молчанье
мёртвой радиоточки перед окончаньем войны.
* * *
Два телефона на окне
вибрацией толкались:
звонили то тебе, то мне –
но мы не просыпались.
Звонили то она, то он,
затерянные в мире –
но был глубок наш общий сон
в затерянной квартире.
И снилось нам, что на окне
два телефона бьются
друг с другом, и к тебе, ко мне,
и падают, как блюдца.
И кто-то встанет и возьмёт
рыдающую трубку…
… И сон уже трещал, как лёд,
под телом жизни хрупко.
* * *
Горько помнить всех тех, кто шагнул с недописанной строчки –
для поэтов у смерти всегда день открытых дверей…
Торопитесь сказать – никому не подарят отсрочки,
торопитесь для тех, кто ответственней нас и добрей.
Только им не дано разрешиться от муки глаголом:
их работа – держать эту землю и наши листы…
Насаждайте деревья в пространстве холодном и голом,
чтоб, обнявшись с Комбатом, спокойно промолвить: «Чисты».
* * *
Я постараюсь забыть свой сон,
проехаться колесом
таблетки. Жизнь забывает всё,
и даже своё лицо.
Она не может жить без зеркал,
но в доме нету. Стоит,
держась за краешек косяка.
Жизнь – это то, что болит.
Боль, как на цыпочках в зале мать,
коснётся всех одеял
на теле воздуха: «Это я.
А всё остальное – тьма.
Ты спи, мой сын, сам себе и дом,
и тот, кто ночует в нём,
а я в нём зеркало, мне – в тот зал,
где ищут меня глаза.
* * *
Приказ быть неопознанным. Крепясь,
как треснувший остов левиафана,
скрипя ребром, внутри себя вцепясь
в нить, что не Ариадна, но Омфала
заставила – постыдный труд! – сучить,
мять, прясть, как красть у подвигов отцовство…
В такую тьму повержен быть учись,
что глянешь в сердце – и увидишь Солнце.
* * *
Оливер Твистер танцует твист.
Ему сегодня прёт фарт.
Он сам себе Мустафа и Свист,
и Смок Белью, и Брет Гарт.
Он крест на карту не ставил свой,
и не садился в «Кресты»,
на нём крест-ноль не играл конвой,
его ладони чисты.
Его ладони пусты, как снег –
он всё рассыпал друзьям.
И если он совершает побег –
то не от нас, а к нам.
И ты, который важней, чем бог,
но глупее, чем зверь,
когда он устанет без задних ног –
открой счастливчику дверь.
РУКИ
Отчего, как будто у порога
храма, так взволнованно дрожа,
к человеку тянется, как к богу,
робкая звериная душа?
Оттого, что есть у каждой тяпы
для любви, и дружества, и таск
и хвосты, и языки, и лапы –
нету рук для человечьих ласк…
Отчего у крайнего предела
нежности, спохватываясь вдруг,
рвётся прочь из тесной клетки тела
неутешный птенчик губ и рук?
Оттого, что у любови здешней,
как у кутьки, в чайных блюдцах глаз –
ужас обделённости кромешной:
у неё нет рук для Божьих ласк…
* * *
Все лапы мира ловят кислород,
как мышеньку. Один лишь лист, привязан,
вновь вздох свой из сердечка отдаёт, –
о, бойся, вечно жить он не обязан.
Он не обязан вечно не лететь.
Настанет час – и падшие вокзалы
затянет листьев уходящих сеть,
и скажет, плача: «Я тебе сказала…»
Папье-маше. Осенних лёгких куст.
Цветной муляж в окне мединститута.
И выдох неба посинело пуст
бескровною улыбкой Иисуса.
И, налетавшись, умирать миры
к тебе придут под стулья и кровати…
Глянь, как плывут всё песни да костры
по твоему желтеющему платью.
* * *
Утро. Женщина всё решила,
осознав себя самоё.
И стиральна ревёт машина,
как взлетающий самолёт.
Трап убрать – как выносят трупы,
как мешок на помойку, как
облажавшуюся труппу
ярый хохот голодных клак!
Всё кончается. Есть границы
у любой беспросветной мглы.
Так расклёвывают птицы
сикхской башни нагое «мы».
Так проходит мирская слава.
Так, отжавшись, лежит бельё.
Так, раздевшись, стоит дубрава,
осознав себя самоё.
* * *
Ты в ленточках. Вы из кино.
В глазах ещё экран летает,
и на второе эскимо
непоправимо не хватает.
Ещё блестят в твоих зрачках
машины, смокинги, коктейли...
И сумка старая в руках
уже терпима еле-еле.
Ах, кто б сказал тебе, что здесь,
в твоём немноголетьи бедном
такая Тайна счастья есть!
Такая, что за нею следом
ты временем, как вброд водой,
пойдёшь в другом тысячелетье,
когда покажутся бедой
экрана сбывшиеся сети.
* * *
Он доложил с усмешкой кислой: «Бог-с...»,
лакейски ловко вывернув и дверь, и
двойную спину, и ехидство: «Бокс, –
а чья возьмёт...» Я встал и хлопнул: «Верю!»
И это был долг вежливости, и
«держать удар» или «в седле держаться», –
я никого не видел. Но свои
принудил кресла от локтей отжаться,
и встал навстречу. Было лишь темно,
и свет свечи, дохлынув до проёма
дверного, стал, как ткнувшись лбом в окно,
где – свет, стекло, чужих не ждут, все дома.
Так за порогом плотно мрак стоял.
Не блудный сын как, не как гость, но Дом как –
так, что с свечою таял и терял
лакей с свечой в руке черты подонка.
Он становился светел и бестел.
Он воткнут был в дверную ночь, как верба.
Как леденечный херувим, блестел,
и сквозь него уже чертил неверно
какой-то жизни новой мотылёк.
Я сделал шаг. Ко мне бежать метнулись
цветы с обоев, воздух, потолок,
но, как слеза, сдержались и смигнулись,
перемигнулись с каплющим шитьём
на стекшем в свечку золоте ливреи,
перемоглись, и в очередь живьём
ложились в мглу, что жгла живей, левее,
больнее сердца. Где она жила,
уже не сердце тёмное болело –
весь мир по эту сторону стекла
стоял и ждал, когда б ему велела
пройти насквозь – уже не твердь, не тьма,
а ткавшая себя в лучах проёма
златая и молочная, как Мать,
Его Жена, строительница Дома.
Теги: поэзия современная поэзия
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев