Логотип Идель
Литература

Владимир Лавришко. Диас Валеев: его дело и его место

Диас Валеев завещал после смерти сжечь себя, категорически запретив касаться его тела прозекторским скальпелем. Не станем касаться и мы. Он уже перед тем единым Сверхбогом, которого он проповедовал, и который, будем думать, во всём разберётся.

Портрет без ретуши и глянца 

                                                                                                             

…Ты никогда не задумывался над проблемой – человек и его дело?

Не задумывался, что происходит с человеком, если дело крупнее его?

И что происходит с делом, если человек мельче его?

Диас Валеев «Дарю тебе жизнь».

 

Некоторые вещи обретают своё подлинное значение только в свете дальнейшего знания. Как-то летом, в году, если не ошибаюсь, 1969-м, я провожал поздним вечером Диаса Валеева, зашедшего ко мне на огонёк. Жил я в то время на тихой закраине улицы Пушкина, метрах в двухстах за зданием обкома партии. Диас был на шесть лет старше меня, опубликовал пару-тройку рассказов в «Комсомольце Татарии», где он тогда работал, но дальше этого дело никак не шло. Возможности издать книжку не предвиделось даже в отдалённой перспективе…  За невесёлым разговором мы обогнули молчаливую тёмную громаду цитадели власти, где на самом верхнем этаже светилось одинокое окно. Диас поднял глаза и саркастически произнёс: «О нас думают!». Помолчали. Каждый о своём. Потом запнувшийся было разговор наш потёк по накатанной колее. Не помню уж по какому поводу я обронил вычитанную где-то фразу: «Лучше временно унизиться, чтобы в конце концов победить, чем победить таким образом, чтобы победа эта привела к бесконечным унижениям». «Как? Как?» – переспросил Диас. Я повторил и благополучно забыл об этом.

Всё вдруг всплыло в памяти спустя сорок лет, когда, читая книжку Александра Воронина «Драма диасизма», я наткнулся на следующий пассаж: «В Комитет государственной безопасности, что по-прежнему располагался на улице Дзержинского у парка Чёрное озеро, Диаса Валеева пригласили по телефону, без повестки. Просто позвонили в редакцию, назначили время. И беседовали два полных дня». Далее следовала воспроизведённая слово в слово объяснительная записка приглашённого на беседу: «Я, Валеев Диас Назихович, в конце января – начале февраля был приглашён в Казани в Комитет государственной безопасности по вопросам, связанным с моим творчеством… Состоявшиеся беседы были для меня неожиданными и заставили о многом задуматься.  Считаю, что беседы эти были полезными и нужными… Сам же тон разговора, в котором я почувствовал обеспокоенность за мою судьбу, я воспринимаю как доверие ко мне, молодому прозаику…» Подпись и дата – 4 февраля 1969 года.

 

Да-да, точно! Это был 1969-й год! Всё ярко всплыло в памяти: одиноко горящее окно в цитадели власти, сарказм Диаса и его неожиданно острый интерес к моей фразе, проброшенной вскользь… А потом у Диаса вдруг словно плотину прорвало: в 1971-м – премьера пьесы «Суд совести» в татарском театре Галиаскара Камала, в 1972-м – постановка пьесы «Дарю тебе жизнь» в качаловском театре Казани, затем в Москве, а следом в доброй сотне театров по всей стране; попутно выходят книги в местном и московских издательствах, на автора посыпались весьма благожелательные рецензии маститых критиков… Диас… – виноват, Диас Назихович Валеев – превращался в живого классика.

    

В юности сходишься с людьми легко: иногда и не припомнишь потом, как и где с человеком познакомился. Но знакомство с Диасом Валеевым могу датировать точно: произошло это в октябре 1968-го года на новоселье у редактора «Комсомольца Татарии» Николая Харитонова, где собралась вся редакция знаменитой молодёжной газеты. Я же присутствовал там в качестве родственника, поскольку моя жена приходилась родной сестрой жене новосёла. Праздновали шумно, быстро достигнув того градуса, когда многогранно талантливого литсотрудника Юру Казакова усадили за пианино, и редакция дружно затянула блатные песни, бывшие в ту пору в большой моде у интеллигенции. Запевалой выступал сочинитель ядовитых фельетонов, задиристый, как воробей, Иван Волокитин. «Сижу на нарах, как король на именинах!..» – самозабвенно сверкая близорукими диоптриями на курносом носу, фальцетом выводил грозный фельетонист.

На меня, приблудившегося родственника хозяина, к тому же, непьющего, особого внимания никто не обращал. Когда я, устав листать случайные журналы, в очередной раз отправился на лоджию перекурить, там уже скучал ещё один непьющий и даже некурящий человек. Человек, назвавшийся странным именем Диас, был смугл, как индус, но на чистом русском, без церемоний поинтересовался, кто я, что я, где учусь, пишу ли и что пишу… Учился я в медицинском институте, писал стихи, иногда рассказы, но опубликовать успел к тому времени всего пару-тройку виршей да несколько газетных материалов. Рассказы Диаса Валеева не раз попадались мне на страницах «Комсомольца Татарии». Внимание почти классика, что и говорить, польстило. Мы проговорили на этой лоджии весь остаток весёлого новоселья, и собеседник потряс меня свободными обращениями то к Плутарху, то к Тациту, то к Платону, то к какому-то Замятину, о которых я, возросший в скудной интеллектуальной жизни между базаром и вокзалом, и слыхом не слыхивал. Уже одного этого хватало, чтобы смуглый эрудит, да ещё и обладатель совершенно нездешнего имени, меня заинтриговал.

 

Хотя и до того я знал легендарную историю его появления в «Комсомольце Татарии», поведанную мне самим редактором газеты. Однажды Коля Харитонов узрел сидящего на ступеньке Дома печати молодого человека, запихивающего в папку растрёпанную рукопись, которую ему только что вернули из издательства. Редактор же возвращался с совещания, где его просвещали искусствоведы в штатском. Говорилось на этом совещании в том числе и об одном отщепенце, на обучение которого государство потратило большие деньги, а он бросил свою геологию, нигде не работает, сочиняет мрачные рассказы с непонятной философией и – уж куда дальше! – демонстративно игнорирует выборы в Верховный Совет СССР! И вот именно этот самый «отщепенец» сидел перед редактором Харитоновым на ступеньках Дома печати. Не то чтобы пригласить его трудиться в комсомольской газете, за три версты обходить бы его надо! Тем более, что тот уже года полтора не платил членских комсомольских взносов и не мог уже считаться по этой причине комсомольцем. Но талантливое перо газете было в ту пору не лишним. И редактор Харитонов отстоял перед обкомом комсомола кандидатуру «отщепенца». О чём впоследствии приходилось ему, впрочем, не раз пожалеть. Нет, материалами новообретённый сотрудник снабжал газету исправно. Но как-то не по-компанейски устранялся от бурной жизни сплочённого коллектива, который готов был «трое суток шагать, трое суток не спать ради нескольких строчек в газете!» Горячие творческие посиделки коллектива происходили зачастую и после работы. Иногда и за рюмкой чая. А Диас Валеев категорически не пил чая рюмками, имел на всё свое мнение и был до побагровения ушей упрям в отстаивании оного. Среди журналистской порывистой братии, каждую секунду готовой сорваться с места и лететь куда угодно по делу или без, он отличался некой вальяжностью жеста и походки, какой-то осторожностью в общении с незнакомым собеседником – так сапёр обращается с миной замедленного действия.

Меня, только входившего в мир и по наивности считавшего, что человек человеку друг, товарищ и брат, Диас не раз удивлял неожиданными откровениями о несовершенстве мироздания и человеческого рода. Как-то он посоветовал посмотреть понравившуюся ему французскую киноленту «Пир хищников», в которой фашистский офицер с университетским дипломом психолога ставил психологический эксперимент над компанией добропорядочных парижских буржуа, собравшихся приятно провести вечерок. Гуманный эсэсовец доверил им самим выбрать из своей компании двоих заложников, претендентов на расстрел. Вполне достойные и милые люди превратились в клубок хищников, грызущихся между собой в стремлении поставить к стенке своего ближнего!

Нет, Диас Валеев не был мизантропом, но при общении с ним ощущалась дистанция, некая стеклянная стена, а вернее сказать, окуляр микроскопа, в который он изучал собеседника с чисто энтомологическим интересом и скепсисом.

 

Впрочем, реалии советского бытия проникали в дом даже скептика. Тогда повсюду приветствовались социалистические соревнования с переходящими красными знамёнами, и Диас Валеев организовал внутрисемейное соревнование в поведении и успехах между двумя своими дочерями Диной и Майей. С вручением по итогам прожитого дня Дурацкого колпака проигравшей. Думаю, больше всего он сам страшился обрести незримый Дурацкий колпак неудачника. Подойдя вплотную к возрасту Христа, в тридцать три года был он всего лишь литсотрудником молодёжной газетки с девяноста рублями жалования, на которые ни разгуляться, ни семью с двумя детьми прокормить. В это время родной его брат, лишь несколькими годами старше, готовился защищать докторскую диссертацию, а двоюродный брат и ровесник Рустем Кутуй издал уже несколько книг в Казани и Москве…

Однако всего лишь девяносторублёвый Диас Валеев упрямо ходил, пусть в изрядно потрёпанной, но неизменной шляпе, каковую обязательной униформой считали тогда для себя высокое начальство и деятели культуры (хотя, надо сказать, всё чаще ею маскировались стеснительные алкоголики). Никакой кепки или берета, бывших в фаворе у работников пера и пишущей машинки! До подобных головных уборов унизиться он себе не позволял. И вообще вставал на дыбы перед любым начальством в защиту собственного достоинства.

Хотя к журналистике своей Диас относился как чеховская кошка, которая с голодухи ест на огороде огурцы, размахом обобщений в своих материалах, социальным темпераментом он выходил далеко за рамки малоформатной провинциальной «комсомолки». Но отдавал газете время, лишь строго ей положенное. Без пяти минут до конца рабочего дня он, сложив бумаги аккуратной стопкой на одной стороне стола, а карандаши и ручки пристроив в пластмассовый стакан на другой, следил за минутной стрелкой на больших настенных часах, и ровно в пять, нахлобучив потрёпанную шляпу, покидал редакцию, что бы там ни горело в коллективном смысле. Сказать, что подобным поведением он заслужил поголовную любовь коллектива, было бы больши́м преувеличением. Сказать, что обыкновением, потеряв интерес к собеседнику, поворачиваться к нему спиной, оставив того на половине произносимой фразы, он приобрёл много ему симпатизирующих, было бы ещё бо́льшим преувеличением.

Но ко всему этому Диас Валеев относился индифферентно. Прибрав редакционный стол, ровной походкой, никуда по пути не сворачивая, он в любое время года неизменно шёл пешком домой, вешал шляпу на гвоздик, садился за пишущую машинку, которая не пропечатывала уже половины букв, задёргивал за собой линялую ситцевую занавеску и продолжал сочинять очередной роман, прерванный накануне на полуфразе, хотя и предыдущий роман благополучно был отправлен десятком издательств в корзину.

Мне не однажды приходилось бывать в его тогдашнем тесном жилище со всеми удобствами во дворе. Он упорно строчил на машинке, а его упорно не печатали. Как-то он доверил мне пухлую папку со своим машинописным романом. Роман был странный, действие происходило то в древнем Египте, то в древнем Риме, то в Париже времён Великой французской революции, а то вдруг возникал Муса Джалиль в моабитском застенке… Концы с концами не сходились, роман рассыпался на эпизоды, архитектоника не складывалась, не было ни сквозного действия, ни героя из плоти и крови, вещал с машинописных страниц некий абстрактный Либертус… Да, пожалуй, был это вовсе и не роман, а философский, слегка беллетризованный трактат, ибо романы держатся страстями, характерами, нравственными терзаниями и приключениями героев, а тут приключения происходили с идеями, с авторской мыслью, персонализированной этим самым Либертусом. Нельзя сказать, чтобы подобное повествование было в моём вкусе, но автор поразил меня богатейшей эрудицией и тем, что можно иметь свой взгляд на вещи, казалось бы, незыблемые, однажды и навсегда поименованные. Роман этот открыл передо мной, не особенно отягощённым в то время мировой, да и просто культурой, неисчерпаемые богатства античной литературы, философии, безграничные просторы мировой истории.

Диас Валеев упорно верил в свою великую миссию вразумителя человечества. Можно было относиться к нему как угодно, но личность с несгибаемым стержнем в нём чувствовалась сразу. Он обладал и неким даром внушения безотчётного уважения к нему…  Даже на расстоянии. Однажды он, собираясь в Москву и намереваясь познакомиться там с писательницей Майей Ганиной, послал ей телеграмму на адрес, добытый в справочнике Союза писателей СССР, чтобы та его встретила на вокзале. Майя Ганина, автор нашумевшего романа «Сказание о зерне горчичном», была тогда в большом фаворе у критики и читателей. Диас Валеев был не известен никому. Но Майя Ганина пришла на вокзал…

Пишущая машинка за ситцевой занавеской продолжала упорно стучать. Кроме романов, рассказов и повестей появились ещё и две пьесы. Одна – «Охота к умножению», переведённая на татарский язык и получившая название «Суд совести», даже была поставлена в камаловском театре. Но ни славы, ни особых денег автору не принесла. И Диас Валеев продолжал ходить на опостылевшую ему работу.

 

В 1970 году я окончил институт и уехал по распределению работать врачом в Набережные Челны, где только-только разворачивалось строительство автогиганта на Каме. Редакция «Комсомольца Татарии» попросила меня быть собственным корреспондентом на этой знаменитой стройке.  Журналисты, писатели, местные и столичные поэты не вылезали из камазовских командировок. КамАЗ не был зарифмован тогда разве что с «намазом». В моём общежитском жилище укладывалась на ночлег почти вся пишущая братия Казани, посещавшая Челны, поскольку с гостиницами в Челнах был большой напряг. Поэтому, когда Диас Валеев попросил приютить его недели на две, я, уезжая в отпуск, привычно отдал ему ключи, полагая, что приедет он сочинять что-нибудь эдакое документально-эпохальное для газеты. Что он сочинил, я не знал. Но в один из моих наездов в Казань Диас Валеев сильно удивил меня и родную редакцию, явившись на работу в новой шляпе и новом пиджаке и веером выложив пригласительные билеты в качаловский театр на премьеру спектакля по его пьесе о строителях КамАЗа «Продолжение». Но ещё более он потряс родной коллектив, когда, небрежно усевшись на краешек редакционного стола, набрал номер одного из секретарей обкома партии: «Это говорит драматург Диас Валеев. Приглашаю вас на премьеру моей пьесы». Когда он положил телефонную трубку, откуда доносился голос, перед которым полагалось стоять навытяжку, а не сидеть на краешке стола, болтая ногой, редакция представляла собой почти немую сцену из гоголевской пьесы.

Потрясённый коллектив из любопытства премьеру посетил почти в полном составе. Приговор был однозначен: «Конъюнктура и халтура!» Была ли эта его пьеса конъюнктурой? Естественно. Иначе и быть не могло. Чтобы вызвать широкий читательский интерес, литературное произведение должно откликаться на самые животрепещущие запросы, злободневные проблемы. У Достоевского все сюжеты взяты из ещё не просохших от типографской краски газет.

Вскоре пьеса, переименованная главным режиссёром Владимиром Андреевым в «Дарю тебе жизнь», появилась в афише московского ермоловского театра. А вслед за ней и другая пьеса Диаса – «Диалоги». Это стало началом восхождения Диаса Валеева на Олимп литературного успеха, пьесы его пошли почти в сотне театров по всему Союзу, принося весомые гонорары и хвалебные рецензии…  Но было это, видимо, и началом его человеческой драмы, которую он скрывал от чужих глаз, утверждая, что производственная пьеса – самая удобная для него форма философского и социального высказывания.

Однако вот передо мной письмо Диаса Валеева завлиту ермоловского театра Елене Якушкиной: «Разговор о третьей пьесе («Продолжение» – В.Л.) я понял как разговор людей, просто интересующимися друг другом,и поэтому обещал прислать. Дебютировать же в Москве я хочу или «Поражением» или «Охотой». Мне нужна не просто постановка в Москве, мне нужен крупный, ощутимый, веский успех. И прежде всего творческий…  У меня двое детей. 95-рублёвая работа в газете, которой я вынужден отдавать все свои лучшие – утренние и дневные силы».

Письмо это опубликовал Александр Воронин в уже упоминаемой книге «Драма диасизма» при жизни автора. И, надо полагать, с полного его ведома. Извлечённая из архивной тьмы эпистола открыла Диаса Валеева даже мне, знавшего его довольно близко чуть не полвека, с совершенно неожиданной стороны. Я-то полагал, что он взял «ермоловцев», что называется, на абордаж под пиратским флагом производственной конъюнктуры. А оказывается, в ермоловском театре три года до этого лежали без движения две другие его пьесы – «Охота к умножению» и «Сквозь поражения», за которые он упорно, но тщетно сражался, отвергая навязываемую «производственную» премьеру.

Конечно, Диас Валеев мог и не давать столичному театру требуемую производственную пьесу, скроенную по расхожим лекалам. И ждать, и бороться дальше... Но ему было уже 33 года… Он согласился. И вдруг обрёл долгожданный успех там, где и не искал: пьесы его пошли по всему Союзу. Вместе с успехом пришли заметное общественное положение, литературный вес, безбедное существование и радужные перспективы. Было ли причастно ко всему этому известное ведомство на казанском Чёрном озере, как утверждают злые языки? Может быть, поэтому и заинтересовало его тогда неожиданным совпадением с его жизненной ситуацией процитированное мной изречение «Лучше временно унизиться, чтобы в конце концов…»? А может быть, он просто понял в доверительных черноозерских беседах, что сидят там не менее инакомыслящие, чем он сам. Ибо там, за непроницаемой даже для инженеров человеческих душ ширмой, руководили не только литературным, но всеми прочими процессами в стране. Там квартировали самые большие диссиденты Советского Союза, которые вели страну к переменам осторожно, поскольку, наученные горьким опытом Венгрии, вовсе не хотели оказаться повешенными на фонарях. Коммунистическая утопия разрушалась с двух сторон: с одной стороны, негласно поощряемые и высылаемые, якобы в наказание, за рубеж, поливали оттуда советскую власть помоями да набирались капиталистического опыта, а с другой стороны, надо было выпускать излишний пар, чтобы ситуация не взорвалась раньше положенного времени. И слово охотно давалось философствующим критикам-улучшателям: глашатаи и воспеватели трудовых буден при стремительно пустеющих прилавках вызывали у народа не менее стойкое отвращение к советской власти, чем самые зловредные диссиденты.

Всё было продумано тонко и взвешено тщательно. За ширмой строго соблюдали пропорции. Ефремовскому МХАТу даже вполне безобидный «Старый новый год» Рощина не позволяли прежде, чем не обязали поставить какую-нибудь производственную пьесу. Ефремов поставил «Сталеваров» Бокарева. В портфеле ермоловского театра давно лежали не разрешаемые великолепные пьесы Вампилова «Старший сын» и «Прощание в июне». В афише они появились только после валеевского производственного опуса «Дарю тебе жизнь».

Когда в июле 1978 года ермоловский театр приехал на гастроли в Казань, в его афише значились две пьесы Диаса Валеева и две непроизводственные пьесы Вампилова. На диасовских «Диалогах» я тогда был. Поставлены они были донельзя халтурно, актёры на сцене словно отбывали повинность, но после спектакля Диас написал мне на программке: «Сегодня хороший вечер!» И расписался. Держал ли он просто этот удар или его на самом деле всё устраивало? Трудно сказать. Таковы были правила игры, и Диас Валеев их принял.  Кто его осудит?  Что было бы, если бы он заартачился? Нет, едва ли его бы посадили. Да и за границу бы не выслали – не еврей же, кому он там нужен? Но вот схлопотать «психушку» и стать городским сумасшедшим со своими странными философскими романами он бы вполне мог. А так во благовремении они были изданы. Так что ничего плохого, кроме хорошего, ГБ ведомство Диасу Валееву не сделало, если оно действительно к сему причастно.

 

Статус литературного мэтра дал Диасу Валееву возможность щедро помочь и другим. И он эту возможность, в отличие от прочих, использовал на полную катушку.  Организовав при «Комсомольце Татарии» литературную мастерскую, он поставил на крыло не менее десятка птенцов, помог им обрести литературное имя и издать первые книжки. Такого не сделала вся, так называемая, русская секция Союза писателей Татарии за всё время своего существования. Стараниями Диаса Валеева не канул в небытие талантливый, но непутёвый поэт, его старший товарищ по литобъединению при музее Горького, Юрий Макаров. Диас Валеев пробил своим авторитетом выход в Татарском книжном издательстве его первой книги. И находил спонсоров для выхода последующих, когда времена сменились, а Макаров особо бедствовал. Помог в своё время Диас Валеев и мне, хотя никакой его литературной мастерской я не посещал. Он провёл мою многострадальную поэму «Узел связи», которую лет семь поливали помоями, как антисоветскую, через русскую секцию Союза писателей Татарии, без благословения которой издательство первую книгу автора не принимало. Так что началом литературной биографии я обязан и Диасу Валееву.

Невзирая на своё, теперь вполне генеральское место, в литературной табели о рангах, Диас Валеев не забронзовел, стал только менее саркастичен и язвителен, но много более уверен в себе, безапелляционен, социально активен. То он летел к открывателям большой сибирской нефти на Самотлор, то вызволял из тюрьмы невинно осуждённого, обратившегося к нему с письмом (и вызволил!), то писал о никому ещё неведомом благотворителе Асгате Галимзянове, которому стоит теперь под казанским Кремлём памятника, то выступал против национализма, по сути оказывая этим националистам большую услугу, выводя национальную проблему в Татарстане в сферу гласности, то открывал миру очередного гения, на этот раз живописца…

 

А времена менялись. Но и в новое время он не переставал удивлять особостью взгляда на происходящее: герой его последней, так и не поставленной пьесы, имел большое родимое пятно на лбу и говорящую фамилию Ворвачёв, будучи при этом ставленником ЦРУ. Многих видных деятелей мировой культуры и науки Диас считал величинами дутыми. Солженицына ничтоже сумняшеся называл лагерным стукачом. Он и Мусу Джалиля, что совершенно уж кощунственно для Татарстана, назвал как-то в беседе со мной предателем. Сам Диас, невзирая на пламенные клятвы, данные на Чёрном озере, быть отныне и навсегда настоящим советским писателем, после провала театрализованного путча ГКЧП демонстративно сжёг свой партбилет.

 

Незадолго до смерти он как-то спросил меня, покупаю ли я книги? «По мере возможности», – сказал я. «А я давно уже нет», – Диас кивнул в сторону стола, под которым высилась изгнанная с почётных мест в шкафах книжная груда. То ли одним из первых он ощутил близкий конец эпохи Гутенберга, то ли пахнуло на него заокеанским жаром в 451 градус по Фаренгейту, то ли к концу жизни он разочаровался в литературе… Сам он уже несколько лет как не писал. Хлопотал только об издании своего семитомника, главным в котором считал своё учение о трёхипостасном человеке и о Сверхбоге. Устраивало ли Диаса Валеева его место в большой политической игре? Типично диасвалеевский «проклятый» вопрос о человеке и его месте. Что бывает с человеком, когда занимаемое им место меньше его? И что с ним происходит, когда он меньше занимаемого места? Пожалуй, Диас Валеев был всё же поболее отведённого ему места. Но времена эпохи Просвещения, когда поэтов и писателей делали министрами и губернаторами – увы! – давно миновали. На выборах в первый демократически избираемый Верховный Совет его с треском «прокатили»… Мавр сделал своё дело, мавр может уйти. И этот удар он перенёс внешне спокойно, иронически улыбаясь.

 

Был он философом более, чем беллетристом, а у Канта, как известно, существуют «вещь в себе» и «вещь для нас». «Вещь для нас» Диаса Валеева могла жить в полученной, наконец, двухкомнатной квартире, затем в трёхкомнатной, потом в четырёхкомнатной в престижном доме, а под конец жизни, поменяв её для дочери и внуков, снова в двухкомнатном вагончике хрущобы c неработающим телевизором и продавленными креслами, оставаясь той же независимой личностью. Но какой «вещью в себе» был Диас Валеев? Помнится, однажды в разговоре с ним я охарактеризовал в сердцах некоего знакомого литератора одним словом: «Фашист!» Диас иронически сощурился: «Ну, а я, по-твоему, кто такой?» Я отшутился: «Вскрытие покажет!». Вскрытие ничего не показало. Диас Валеев завещал после смерти сжечь себя, категорически запретив касаться его тела прозекторским скальпелем. Не станем касаться и мы. Он уже перед тем единым Сверхбогом, которого он проповедовал, и который, будем думать, во всём разберётся.

 

Теги: эссе диас валеев

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев