В моей горсти лесные орешки
№10 (1996) рассказы. Каких только имён не встретишь на просторах земли. Больше, конечно, привычных, как бы само собой разумеющихся, и слух на них не задерживается. Иные восхищают соответствием, хотя и привычны, ничего в звуках особенного, изысканного, по-другому, но в том-то и дело.
ИМЯ ТВОЁ
Каких только имён не встретишь на просторах земли.
Больше, конечно, привычных, как бы само собой разумеющихся, и слух на них не задерживается.
Иные восхищают соответствием, хотя и привычны, ничего в звуках особенного, изысканного, по-другому, но в том-то и дело.
Человек поймал своё имя, как звук, и понёс, и понёс, а дальше уже сложилась мелодия – жизнь.
И не сам он угадал метку, что не менее удивительно, не углублялся в рассуждения – нарекли его по наитию, по тайному предчувствию, точно шепнул кто-то на ухо в подходящий момент, задержал в сознании, затем выделил ядром из скорлупы – и просияло оно над безразличным к земным делам младенцем. Склонялись лица, говорили уста. Чуткими шагами шло время.
Но не странно ли, в гомоне людском не потерялось оно, не сгасло, наоборот, с каждым выдохом разгоралось, как уголёк в соломе, не показывая пламени, привыкло к необходимости жить в окружении. А тут и черты лица стали обозначаться, губа с губой разошлась в улыбке, глаза лукаво преобразились, осмысленно изучая птицу в окне – явилось выражение, туман, зыбкость, ветерок над цветком. Выражение радости, укоризны, которое согрелось под именем, потянулось на манок и распушило грудкой, как селезень на слышимый призыв.
Это выражение сохранится до ненастнейших дней старости колеблющимся светом свечи – нет-нет да озарит лицо при внезапно произнесённом имени с дорогой интонацией голоса, потянув невидимую нить: «Батюшки, а наш-то старик опять младенчиком народился...»
Горящей нитью имя соединяет островки жизни в блистающий архипелаг, и наречённый легко переходит по самой её ненадежности от острова к острову – от вырубки к лунной просеке, с чернозёма на суглинок, со льда в огонь, и прозревает такие дали – в тот ли, в этот ли конец, какие дано предчувствовать только сердцу.
Какая же благородная страсть, возвышенная любовь поблагодарила небеса и всё сущее под ними восклицанием:
«Да святится имя твоё!»
Вот сколь божественно обыкновенное имя человека, лишь раз данное ему не по легкомыслию, а по душевному расположению и вдохновению родителя.
ИЗ ОГНЯ
Было морозно. Наледь покрыла стекла. Бахрома снега распушилась. Ветер мёл по всей пустоте двора, снимая белую стружку с сугробов.
Он ослушался. Мать наказывала не топить печь: «Огонь жадный, вытянется и съест – почернеют косточки!» Эка невидаль! Огня он не страшится: мягонький, как ласковая шерстка зверька, в руки мордочкой тычется.
Положил два полена в остывшую золу, сверху наискось добавил ещё полено, прибросил лучину посерёдке и возжёг.
Пламя облизалось.
И тут же закричала кошка. Он обомлел. Там, за огнём, возопило живое.
Он выбросил из печи поленья на пол. Сунулся руками вглубь. Кошка прыгнула ему на грудь. От неожиданности он отбросил её, содрал с рубашки.
Вернул чадящие поленья в печку. Назло неизвестно кому прибавил ещё до полной тесноты. Опять подкинул лучины, бросил в неё огонь спички. Прикрыл дверцу, прислушиваясь к шороху языкастого пламени. И тогда – огляделся.
Синий дым слоился по комнате. Он открыл форточки.
Кошка пропала с глаз, куда и подевалась. В печи вовсю радовался огонь. Он смотрел на это чудо, покорившееся его слабым рукам, прирученное, и слёзы текли по щекам.
Он – спас. Он что-то понял, не достав до конца мыслью. Плакал, не замечая. В сущности, вот он стоит один в теплыни дома, и никто о нём ничего не знает – есть он или нет его, какая разница, в мире и так тесно.
Мать вернулась, обсыпанная снегом, в нагретый дом. Повесила на гвоздик белый халат и сразу наступил покой.
Чистый воздух, пришедший с воли, тоже согрелся. Кошка приласкалась к ноге.
– Я вскипятил чайник, – сказал он.
– Да! Да! – откликнулась звучно мать.
– Я постою немного у печки. Вот так, вот так. Оттаять бы всем телом. Маленький ты мой... спаситель.
Это было тысячу лет... во тьме. Зачем и вспомнил. Само пришло, охватило грудь. Разве пустота дома загудела пережитыми голосами?
Мать умерла, как вчера, десять лет назад. Всю ночь он просидел возле сухого, обитого голубоватой материей гроба. Закоченел, печь не топилась. И жаль было отдавать мать мёрзлой земле. А возвратясь с кладбища, как к спасению, бросился к печке. Огонь через глаза подкрадывался к сердцу.
Дом готовили к сносу, да откладывали. Слава Богу.
Жена ушла, забрав детей – сына и дочь: топи свою печь, недотепа. Ушла к другому человеку на постой, рассекретила давнее прибежище. Детей пристроила, а где – не след и знать.
Вот – ни матери, ни детей. Дом помертвел, оглох.
Он затопил печь. Любил крепкие, сухие поленья, и лучину запасал в простенке, всю свою жизнь запасал, запасал.
Слушая шелестящий в печи жар, сидел на прочно сбитой скамеечке перед дышащим огнем. Слёзы вытекали, но он их не чувствовал. За стенами дома было люто морозно. Лёд прозрачно лежал по низу окон. Бахрома снега нависала с крыши. Он удивился: из зимы в зиму одна и та же картина, а внутри, за твёрдой грудиной, скопленное печное тепло многих лет. И вещи как будто не менялись, свыкшиеся со своим местом. Вещи дольше живут, думал он. Голос матери еще звучал в памяти: «оттаять бы всем телом...»
Кошка однажды пропала. Сначала на три дня, потом – навсегда: была – и не стало. Исчезла, утащив какой-то неуловимый запах.
Соседи сменились, с новыми он только здоровался, таская ноги, как волочащиеся корни. Дети позабыли дорогу к дому... Ах ты, какая невезуха!
Остался в насиженном гнезде один старожил Абдулла, старенький, совсем одинокий человек. Угрелся, как кошка в мягкой золе.
Пойду в угол двора к Абдулле, поговорим ни о чём.
Нельзя жить, не помня. Или позвать к себе? Но он упорный, не согласится: не тревожь! Скажу: только-только истопил, всё есть для хорошей беседы. У меня тоже всё есть, ответит Абдулла; у татарина всегда есть необходимое, как огонь.
– Вот и вылезла кошка из логова печи! – сказал он вслух, чтобы услышать свой голос.
Абдулла открыл ему без промедления, точно ждал. Приобнял.
– Входи, дорогой, Раздевайся. Ни о чём не беспокойся. Я только истопил. Ноги не замерзнут, ходи в носках. Отдыхай. О душе сами позаботимся. Садись, куда хочешь. Вот – вино. Будем пить маленько.
– Ты, Абдулла, не боишься остаться один? – спросил он.
– Привык, – сказал Абдулла. – Один разве будешь?
Человек – хитрый сундук, когда хочешь открывается. А там – чего не отыщется.
– В том-то и дело! – поспешно отозвался он. – Чего не отыщется. Вот есть такие слова, горькие слова: «Знаете ли вы, милостивый государь, что это значит, когда человеку некуда пойти!» Так-то оно так. А я по-своему переделал: «... когда человеку некуда возвращаться!» Нам с тобой пока есть куда возвращаться. Возвращаемся и возвращаемся.
– Ты давай наливай, будем закрывать щели. Водка – плохое слово. А пить её хочется, если трудно. Зову «вином», помягче вроде. Молчи. Сиди – молчи. Отходи малость. Грейся. А? Почему знаю? Эх, дорогой, ветер шепчется, ветер ходит по следам. Умирать не на базар собираться. Ты – молчи, а я буду говорить, говорить. Выпил вот, хорошо.
Теперь и я слова прихлопну. Если бы я знал, что придешь, печку топил при тебе.
– Я кошку когда-то вытащил из огня, – вдруг сказал он.
– Понимаешь, Абдулла? Она туда спать ушла.
– Пей, разговаривай, – сказал Абдулла.
– Надо. Какой голос у человеческой души, об этом разве знает один ветер, дующий по простору.
Потемневшая от гари печь томилась от собранного тепла.
И чудилось, что вглуби её прячется кошка.
Теги: время, журнал "Идель", культура, творчество, жизнь, вечные люди, литература, проза, поэзия
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев