ТАТАРСКИЙ ЯЗЫК – в утешение и в награду
Отмечая в этом году 100-летие ТАССР, закономерно вспоминать и перечитывать лучшие произведения татарской советской литературы. Многие из них обрели русского читателя, вышли за пределы республики, став частью общесоюзного литературного канона. Разумеется, этому способствовал расцвет художественного перевода и особый советский культурный проект, направленный на складывание многонациональной литературы.
Отмечая в этом году 100-летие ТАССР, закономерно вспоминать и перечитывать лучшие произведения татарской советской литературы. Многие из них обрели русского читателя, вышли за пределы республики, став частью общесоюзного литературного канона. Разумеется, этому способствовал расцвет художественного перевода и особый советский культурный проект, направленный на складывание многонациональной литературы. Советский период – особый в истории художественного перевода: он начинается с организации М. Горьким издательства «Всемирная литература» в 1918 году. Высокие требования к качеству перевода и научные принципы редактуры стали неотъемлемой частью нового подхода к изданию переводной литературы. На рубеже 1920-30-х годов резко возросло количество переводов на русский язык литературных произведений народов СССР.
ПЕРЕВОД – ОДИН ИЗ ТРУДНЫХ И ОТВЕТСТВЕННЫХ ВИДОВ «ЛИТРАБОТЫ»
Масштаб феномена художественного перевода соответствовал поистине индустриальному размаху большой страны, что неизбежно приводило и к неустаревающим вершинам, и к откровенной гонорарной гонке за искомыми строками. И если обретение нового читателя в прозе происходило более-менее гладко, то искусство поэтического перевода критиковалось уже в сами эти благословенные времена. Ведь, как известно, переводом прозы и, кстати, драматургии занимались профессиональные переводчики, обычно получившие специальное образование, в совершенстве владеющие тем языком, с которого они переводят. А переводами стихов, как правило, занимались поэты, довольно часто пользовавшиеся таким очень специфическим инструментарием, почти немыслимым в прозаическом переводе, как подстрочник. Насколько адекватен перевод поэзии с одного языка на другой, а в случае с произведениями народов СССР еще и не с оригинала, а при помощи подстрочника? Об этом весьма справедливо вспоминает ныне поэт Сергей Гандлевский, пусть и не приобщившийся к художественному переводу, да и к мейнстриму советской литературы, но отлично понимавший правила и издержки этого ремесла:
«Всякий пишущий человек знает, насколько велика доля наития и даже случайности в поэтической удаче. Не в последнюю очередь как раз авторское изумление перед «сюрпризами» собственного труда и делает предсказуемые куплеты поразительными стихами; трепет поэта передается и чуткому читателю. Вероятность, что переводчик вручную и сознательно воспроизведет однократное счастливое стечение языковых обстоятельств, исчезающе мала. Поэтому сильных переводных стихотворений на порядок меньше, чем оригинальных. В отличие от политики, полноценный поэтический перевод — искусство теоретически невозможного».
А вот что говорил много десятилетий назад о существе переводческой работы Осип Мандельштам:
«Перевод – один из трудных и ответственных видов литработы. По существу, это создание самостоятельного речевого строя на основе чужого материала. Переключение этого материала на русский строй требует громадного напряжения, внимания и воли, богатой изобретательности, умственной свежести, филологического чутья, большой словарной клавиатуры, умения вслушиваться в ритм, схватить рисунок фразы, передать ее – все это при строжайшем самообуздании».
Говорил Мандельштам о переводах прозы, но его слова, очевидно, можно отнести и к требованиям поэтического перевода.
Татарской поэзией занимались самые маститые переводчики. Среди них была и Ахматова. В ответ на просьбу Семена Липкина посмотреть присланные подстрочники стихов Тукая Анна Андреевна, подчеркивая любимую ею историю о восточных предках, сказала: «Своего переведу обязательно». И перевела несколько тукаевских стихотворений, в том числе «Слово к зиме», «Осень», «Родной земле», «Пара лошадей», «Надежда».
Хоть юнцом с тобой расстался, преданный иной судьбе,
Заказанье, видишь, снова возвратился я к тебе.
Эти земли луговые, чувства издали маня,
Память мучая, вернули на родной простор меня.
Публиковались в переводах Ахматовой и несколько стихотворений Мусы Джалиля, Ахмеда Ерикея, Фатыха Карима.
Мне доводилось говорить о переводах Ахматовой с московским литературоведом Галией Хантемировой (1921-2012). Кстати, однажды в 50-е гг. она неожиданно увидела Ахматову, скромно стоявшую в очереди за гонораром в кассе московского журнала «Вопросы литературы» в Большом Гнездниковском переулке.
Галия Закировна придерживалась смелой, даже крамольной на тот момент идеи – весьма критично и аргументированно отзывалась об ахматовских переводах Тукая. К примеру, читала мне в оригинале на татарском его знаменитое «Пар ат» и показывала, насколько холодно, формально передан на русском колорит Заказанья и путь лошадей в упряжке.
Время от времени раздавались робкие критические оценки переводов, выполненных Ахматовой и с иных языков. Будто строки принадлежат не великому поэту, а повторяют чеканную соцреалистическую рифму конца 40-х – начала 50-х гг.
Разумеется, здесь необходимо помнить об условности жанра поэтического перевода в целом, тем более выполненного с подстрочника, без знания языка оригинала. «Подстрочник стихов — это даже не проза, — отмечала сама Ахматова. — Это слова без дыхания, глубокое безмолвие после смерти». Не всегда и не всем удавалось вдохнуть в них жизнь. Для признанных переводчиков – того же Липкина, Наума Гребнева, Якова Козловского, да и для больших советских поэтов – Марии Петровых, Маргариты Алигер, Павла Антокольского и многих других – перевод был органичным и естественным занятием. У Пастернака, Беллы Ахмадулиной возникла взаимная и долгая любовь с грузинской литературой, в романтических произведениях которой они находили сопричастность своему таланту. У Ахматовой же слишком очевидно проступала явная вынужденность переводческого труда, уводящего от собственного великого призвания.
БЕЗ ПОДСТРОЧНИКА
А был среди переводчиков татарской поэзии особый мастер, не затерявшийся среди великих имен, а, напротив даже, публикуемый и поныне, – Рувим Давидович Моран (1908-1986). Кстати, у Рувима Морана есть замечательное стихотворение, посвященное памяти Анны Ахматовой:
Пока я жив и мир податлив,
Приснись мне, белый март, приснись
Сухим речитативом дятлов,
Скрипичной партией синиц;
Ладонь похолоди мне льдинкой,
Капелью залепи мне в лоб
И синим перышком с желтинкой
Слети, качаясь, на сугроб;
Хвати морозцем спозаранок,
Пускай на улочке крутой
Стальные змеи финских санок,
Шипя, виляют под пятой;
Царапни лыжами по насту,
Похлопай хвоей по руке
И девочкою голенастой
Мелькни в мохнатом свитерке.
Ей невдомек в азарте старта,
Что совершилось в эти дни
Так близко от е лыжни,
Кого отпела заметь марта,
Как будто Реквием былой
Закончив эпилогом новым,
Ктo на погосте поселковом,
Улегшись под крестом ольховым,
Смешался с милою землей!..
Только задумал я посвятить Рувиму Морану этот текст, как в книге «Он подарил нам «Белые цветы», посвященной писателю Абдурахману Абсалямову, увидел фото 1950-х гг.
На снимке запечатлены Абсалямов с поэтом Сибгатом Хакимом и приехавшим в творческую командировку из Москвы в Казань Рувимом Мораном. С казанскими литераторами Рувима Морана связывала крепкая дружба, а татарский язык словно в утешение и награду был подарен ему после страданий и бед. Впрочем, дар этот надо было осваивать и достойно принять. Рувим Моран распорядился своим приобщением к художественному переводу в высшей степени нетривиально: он поставил своей целью не пользоваться подстрочниками, а овладеть татарскими языком в совершенстве. В 1950- е гг. это вызывало среди московских успешных коллег откровенное недоумение, если не усмешку. Обладавшая непререкаемым статусом Вера Звягинцева (а в е переводе на русском языке звучали Туманян, Налбандян, Исаакян и другие армянские классики) не могла скрыть своего изумления: зачем изучать татарский язык?
Выбор Морана был иным.
ГАБДУЛЛА ТУКАЙ
Наставление
Когда к тебе приходит нищий с протянутой рукой,
Не оскорбляй его за то, что он нарушил твой покой.
Как ты — он Божий раб, и это запомни навсегда!
Беднягу по миру пустили невзгоды и нужда.
Ты видишь мир односторонним — без горя и забот,
А у него — орел и решка, лицо и оборот.
И колесо судьбы вращает богатство, славу, сан, —
Сегодня ты богат, а завтра беднее, чем шайтан.
Имеешь — дай, а нет — ответствуй спокойно, не хуля,
Как знать, быть может, этот нищий старик — пророк Илья?
РУВИМ ИЗ ОДЕССЫ
… В его детстве звучала вокруг иная мелодика. Русский, идиш, украинский, молдавский, болгарский. Рувим Моран родился далеко от Поволжья и стихии татарского языка – под Одессой, в пыльном городке торговцев и ремесленников Березовка. Вырос в самой Одессе и мог стать еще одним из ярких представителей «южной школы» в русской литературе, тем более что его наставником в литературном кружке «Потоки Октября» был Эдуард Багрицкий. Первые публикации заметил и похвалил уже перебравшийся в Москву другой известный поэт-одессит Семен Кирсанов. Из Одессы Моран перебрался в Николаев, работал на судоремонтном заводе, печатался в местном журнале «Стапеля». Но, подобно всем одесситам тех лет, Рувима тянет на север, в Москву, и, следуя одесской традиции, устраивается он поначалу в газету «Гудок».
С 1935 года Моран становится корреспондентом «Красной звезды». Илья Эренбург говорит о нем как о самом эрудированном сотруднике газеты. Давид Ортенберг, редактор газеты: «Не помню, чтобы Моран когда-либо предлагал нам свои стихи. Зато его поэтическое вдохновение нашло выход в очерках и особенно в передовых статьях. Примером журналистского мастерства Морана была, по-моему, передовая, посвященная героям боев у озера Хасан в самый разгар этих событий – в 1938 году. Моран начал ее... с народной сказки. В те строгие времена это было слишком дерзновенно. Да, пожалуй, и ныне такие вольности в передовых не поощряются. Я, было, занес над сказкой красный карандаш, но автор с такой страстью убеждал меня оставить эти строки, что я в конце концов уступил ему. А на следующее утро раздался телефонный звонок из «Правды». Звонил Михаил Кольцов.
– Кто у вас писал сегодняшнюю передовую? – спросил он. Обычно мы этого не раскрывали. Но Кольцову отказать нельзя: я назвал автора.
– Какой молодец! – похвалил Кольцов.
Ему понравилось именно начало передовой».
Потом война, тяжелое ранение на Брянском фронте. Большой раздел в воспоминаниях редактора «Красной звезды» Ортенберга посвящен литературному секретарю Морану:
«Война застала Морана в Ленинграде. 22 июня он поспешил на Карельский перешеек. Боев там еще не было. Тем не менее, на границе чувствовалась напряженность, и Моран передал об этом кое-какую информацию. Одновременно он позвонил мне и спросил, что делать дальше. Я ответил:
– Возвращайтесь в Москву – некому писать передовые!..
Утром Моран уже был в редакции, и сразу же мы усадили его за передовицу о первых героях воздушных боев. Когда передовая была подписана и отправлена в набор, Моран как-то застенчиво обратился ко мне с просьбой:
– Пошлите меня на фронт. Такие просьбы следовали одна за другой от всех сотрудников редакции, оставленных в Москве. Я чаще всего отмалчивался. Промолчал и на сей раз. Моран понял, что, вопреки известной пословице «молчание – знак согласия», в данном случае дело обстоит как раз наоборот. Через несколько дней он повторно «атаковал» меня, уже более решительно. Москву в это время уже бомбили. Я знал, что в часы воздушных тревог Моран исправно дежурил на крыше редакционного здания. Сердито сказал ему:
– Считайте это вашим фронтом...
Тогда он предпринял обходный маневр. Прознав в начале августа, что формируется редакция газеты для нового – Брянского – фронта и редактором туда уже назначен бывший краснозвездовец Воловец, вызвался ехать с ним. … Моран, числившийся у нас вольнонаемным, получил из военкомата мобилизационный листок. Оставалось только сходить за предписанием в Главное Политическое управление.
Но перед тем Моран зашел все же ко мне. Легко представить, как я вскипел. Тут же позвонил райвоенкому, на высоких тонах объяснился с ним, а Морану объявил, что идти в Главное Политическое управление не требуется. Надо было видеть, как это огорчило его. Я сжалился:
– Ладно, поедете на фронт. И даже на Брянский фронт, только не в редакцию Воловца, а в качестве собкора «Красной звезды». Кому-то же нужно представлять нашу газету на новом фронте. Так уж, куда ни шло, представляйте вы...
Моран собрался в дорогу немедленно. Перед отъездом зашел, конечно, попрощаться. Помнится, у меня сидели тогда Михаил Шолохов, Евгений Габрилович и еще кто-то из писателей. Я представил им Морана так:
– Перед вами – дезертир. Удирает на... фронт. …В распоряжение корреспондента «Красной звезды» выделили полуторку с бравым водителем Сашей, преодолевшим до того нелегкий путь от госграницы до Брянска.
Прибыли на КП танковой бригады, завязавшей бой с немецкими танками. Немцы засекли бригадный КП, открыли по нему минометный огонь. Не всем удалось укрыться в наспех отрытом окопчике. Корреспондент вместе с водителем и еще каким-то лейтенантом задержались наверху. Одна из мин ударила прямо в сруб над их головами, за ней – вторая. Морана спасла каска, но рука была перебита, в бедре тоже жгучая боль. У лейтенанта перебиты ноги, водитель Саша погиб.
Вернулся Моран в строй лишь через полгода. И снова пошли его передовые. И опять они отличались эмоциональным накалом. Я легко отличаю их теперь даже по заголовкам: «Трагедия в деревне Дубовцы», «Русская девушка в Кельне», «Слава раненного в бою» и т. п. Кстати, замечу, когда на редакционной летучке обсуждался вопрос, кому писать передовую, комментирующую постановление Государственного Комитета Обороны об отличительных знаках за ранения, почти все чуть ли не хором закричали:
– Кому же еще, как не Морану?!
«Приоритет» действительно был за ним: он ведь первым из работников «Красной звезды» получил ранение на фронте». Мастер передовых, Моран после войны работал в «Известиях».
Осенью 1948 года пришла беда: Рувима Морана арестовали по делу Еврейского антифашистского комитета. До 1955 года он находился в лагерях, из гиблых степей западного Казахстана и из Заполярья присылал письма жене. Эта связь поддерживала Рувима в течение долгих семи лет. Рувим Давидович вспоминал, как жена чудом добилась свидания, и он торопливо читал ей новые стихи, которые она на слух запоминала, а потом записывала. После освобождения поэт, не имевший права жить в Москве, поселился у друзей в Подмосковье. Обитал первое время в сарае. Потом пришла реабилитация.
«ОПЯТЬ ПАСТУХИ ОТПРАВЛЯЮТСЯ В ПОЛЕ…»
Рувим Моран прожил тяжелую, трагическую жизнь и в собственных горьких стихах, опубликованных уже после смерти, запечатлел свое время и главные удары, навсегда переломившие судьбу. Убежищем для него после освобождения стали переводы с татарского. Тукай, Джалиль, Хасан Туфан, Сибгат Хаким, Шаукат Галиев. Он переводил даже архаичный язык поэта XIX века Габдельджаббара Кандалыя.
А особенно удавалось передать мир татарских деревень Заказанья, где расположены главные в его переводческом круге места: родники тукаевского детства в Кушлауче и в Кырлае и теплые избы Кулли-Кими – аула Сибгата Хакима. Именно благодаря этому большому татарскому поэту, жизнь Рувима Морана стала постепенно входить в привычные берега литературного труда и признания.
Рувим Моран жил в Москве, но в Казани часто бывал, стал заслуженным работником культуры Татарской АССР. Его собственные стихи не публиковали. Лишь в 1968 году в Казани, благодаря усилиям Сибгата Хакима, удалось напечатать небольшой сборник «Выбор», где, наряду с переводами из татарской
поэзии, увидели свет и оригинальные стихи Рувима Давидовича. Умер он осенью 1986 года, лишь на месяц пережив своего близкого друга Сибгата. Шел тогда год столетия Тукая. Совсем незадолго до кончины Рувим Давидович побывал в родной Одессе, в Литературном музее, видел витрины, посвященные «Потокам Октября», где были и его стихи.
Имя переводчика живет, пока публикуют его переводы. И если встретятся вам строки с упоминанием «перевода Р. Морана», то вспомните этого талантливого человека, полюбившего чужой язык и сделавший его своим.
СИБГАТ ХАКИМ
Опять пастухи отправляются в поле,
Опять пастухи до зимы на приволье.
«Пасущие жизнь», – говорит наш народ
О тех, кто в плену повседневных забот.
Но помни второе значенье глагола:
«Пасти» – это также татарское слово «ждать».
Какой ты пастух, если очи от дола
Ты в чаянье чуда не можешь поднять?!
А время такое, такой уж уклад его:
За стадом гляди и на небо поглядывай!
Спускается сутемь своим чередом.
Пора и домой. Пастухи наблюдают,
Какая корова пойдет передом.
Пыль. Топот.
И спутники в небе пустом,
Стадам нашим путь указуя, летают.
фото из архива автора и открытых источников
Теги: время, культура, журнал "Идель" литература, творчество Минниханов, 100 лет ТАССР, Татарстан
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев