Логотип Идель
Новости

Белые валенки

Вахит Манасыпов родился в 1928 году в г. Актюбинске Казахской ССР. Там же окончил семилетнюю татарскую школу и школу ФЗО. Работал слесарем в паровозном депо, коллектором в геологической экспедиции, трактористом; в итоге остановил свой выбор на журналистике.

Вахит Манасыпов родился в 1928 году в г. Актюбинске Казахской ССР. Там же окончил семилетнюю татарскую школу и школу ФЗО. Работал слесарем в паровозном депо, коллектором в геологической экспедиции, трактористом; в итоге остановил свой выбор на журналистике. Долгое время жил в Казани, заведовал отделом фельетонов республиканского сатирического журнала «Чаян». Заочно окончил Литературный институт им. М. Горького. На момент публикации В. Манасыпов являлся собственным корреспондентом газеты «Социалистик Татарстан» в г. Астрахани. В. Манасыпов – автор более десятка книг прозы, изданных на татарском и русском языках. Член Союза писателей.

…ШЁЛ всё тот же сорок третий – голодный и холодный, не щадя никого,  безжалостно скручивая всё живое в три погибели…

Через нашу маленькую степную станцию день и ночь в сторону  фронта грохотали красно-бурые товарняки с красноармейцами и длинные-предлинные платформы, сплошь затянутые зелёным брезентом…

Шёл всё тот же сорок третий… Впрочем, не «шёл», наверное, а полз. Полз смертельно медленно, тягуче, истекая кровью и скрежеща зубами. Мучаясь сам и мучая людей, прежде всего нас –  детей и подростков – живых теней того времени. Голод и холод шагали тогда в обнимку, вламываясь в любой дом без стука…

В ту пору я уже кончил школу ФЗО – фабрично-заводского обучения, и нас, группу юнцов, направили в паровозное депо слесарями. Слесаришки мы, конечно, были скороспелые, ну это, утешали нас старшие, дело в конце концов поправимое. Дескать, при желании и терпении и зайца можно научить зажигать спички…

В общежитии, где нас приютили, койка моя пришлась рядом с койкой Кенгерея. По ФЗО знал его плохо, он был в другой группе, но вот судьба свела нас, что называется, нос к носу. Видимо, и характерами мы подошли друг к другу – водой не разольёшь. Крепко спаялись. Всегда вместе, и, пожалуй, не было случая, чтобы глоток воды мы пили раздельно.

Красивый он был Кенгерей, этот казахский парнишка, но очень худой, «звонкий и прозрачный», с выпученными от голода глазами. Наверное, и у меня были такие же глаза, такие же острые скулы…

По воскресеньям мы с Кенгереем наведывались на городской базар, что краснел издали кирпичной кладки воротами. Ворота мощные, арочные, как каменные идолы, а вот от высоченного забора, что окружал рынок, сколько его ни берегли – ни караулили, не осталось ничего. Растащили на дрова.

Сначала в пух и прах разнесли доски, затем спилили столбы-стояки, а в довершение всего – это уже открыто, средь бела дня – выкорчевали все оставшиеся «пеньки». 

И стоял теперь базар на семи ветрах. Заходи с любой стороны, а хочешь фасон поддержать — пожалуйста, ныряй под арку.

По тем военным временам, конечно, это был не тысячеголосый базар-ярмарка, не Ташкент и не Самарканд, а скорее всего толкучка, где каждый сатучы-продавец по-медвежьи топтался на своём пятачке, который определит тебе базарком – плотный увлечённый казах в полинялой военной гимнастёрке, на которой ярко смотрелся орден Красной Звезды…

У самых ворот живописной подковой располагались «самосадчики» – продавцы крупно рубленного табака. Перед каждым из них стоял пузатый мешок с ядовито-зелёным крошевом. То и дело выворачивая горловину мешка, табачники выкрикивали:

– Дорогой!.. Жолдас!.. Сюда! Курни моего!.. Ах, какой табак! Не табак – песня! Курнёшь – сразу запоёшь: «Сама садик я садила!»…

Иные, более сообразительные, держали наготове свёрнутую «козью ножку» и чуть ли не совали её в рот курильщику.

Чуть ниже от ворот, левее, тоже живописным полукольцом сидели шурум-бурумщики, или иначе – «самоварники». Это те, кто вынес для продажи «тысячу мелочей»: вилы и лопаты, тяпки и мотыги, замки и серпы, подковы и керосиновые лампы, мочалки и черенки, веники и оконные шпингалеты, шурупы и пуговицы, фитили и примусные иголки… Всё это «добро» лежало вразброс – на мешковине, на клеёнке, на куске фанеры…

Чуть правее, почти в центре базара, рядом с обшарпанным молочным павильоном, более прохожим на скотный двор, неумолчно гомонили те, кто вынес носильные вещи – шапки и шали, платья и галоши, носки и варежки из верблюжьей и овечьей шерсти. Здесь же, точно пришибленные, бродили угрюмые, похожие на старух, женщины, зажав в кулаке, может быть, последнюю семейную память – серебряный браслет или золотое кольцо, – чтобы выменять их на чёрный, как битум, хлеб…

Мы с Кенгереем были «угольщиками». И хорошо знали свой «калашный ряд», где и рядом с кем становиться со своими мешками.

Уголь в ту пору был трёх сортов – берчогурский, курашасайский и карагандинский. Первые два сорта местные – земля землёй, от них один дым и одна копоть, им бы лежать и лежать под землёй, может быть, ещё тысячу лет, чтобы окончательно  созреть, окончательно набраться тепла и жара, ан нет – откопали, открыли шахты и стали выдавать на гора. Ничего не поделаешь – одно слово: «фронт!» А он, фронт, жрал всё: железо, и уголь, и людей…

Помнится, был очень морозный день. Градусов не помню, но пар валил изо рта, как дым из самоварной трубы. Мёрзли руки и особенно ноги. Я был в рабочих ботинках на несколько пар старых носков, а Кенгерей – в стоптанных валенках, из задников которых то и дело предательски выползали портянки…

– Бр-р!..

Мы прыгали на одной ноге, наскакивая друг на друга, бились плечо о плечо, чтобы малость отогреться. А кода не удавалось разжечь молодую кровь, принимались за бокс…

– Однако, брат, пора! – сказал Кенгерей разгорячённо.

Уголь, собранный за неделю и припрятанный в «секретном» месте, мы насыпали в небольшие мешки с самодельными лямками и двинулись на базар.

К нашей удаче, продавцов в угольном ряду было мало. Это вдвойне выгодно. Во-первых, продашь быстро, можно запросить цену побойчее, без стеснения.

Уголь мы не стали высыпать на землю, зная наперёд, что покупатель сегодня найдётся быстро.

И вот – высокая, довольно молодая женщина с крупными чертами лица, розовая от мороза, остановилась напротив нас и несколько мгновений глядела, переводя взгляд то на нас, то на наши грубые латаные мешки…

На ней было ладно сидящее пальто из офицерского сукна, на голове – лисья шапка-накидка.

Она не стала спрашивать: «Почём ваш уголь?», а просто сказала:

– А донесёте?

– А куда? Далеко? – встрепенулись мы. Как же! Ни в коему случае нельзя упускать такого покупателя.

– Порядочно, – сказала она, но тут же успокоила, – но вы не бойтесь  – не обижу.

Мы живо вскинули мешки на спины.

И повела нас назад – вниз по той же улице, по которой мы поднимались часом раньше, – к железнодорожному вокзалу.

Мы с Кенгереем переглянулись: куда же она повела? Куда заманивает? Не в милицию ли? Не в депо ли паровозное? Ведь уголь-то добыт не совсем честным путём. Хотя часть его мы собрали по крохам, где между путями, где на отвале среди дымящегося шлака.

Не дать ли стрекача, пока не поздно?

Мы опять обменялись взглядами. И решили: пока ещё не пахнет палёным, а запахнет – сумеем дать дёру.

Между тем мы свернули с главной улицы вправо, пошли вдоль красиво опушённых мохнатым инеем карагачей. Женщина, шедшая впереди в шагах двадцати, изредка оглядывалась, кивала головой – дескать, ещё чуток, ещё один бросок – и мы будем на месте.

Вскоре она остановилась и показала на большой деревянный дом под железной крышей.

– Ну, вот и пришли.

Деревянный, с четырьмя окнами с кружевными наличниками, дом этот, казалось, был притащен сюда откуда-то «не отсюда» – так чужеродно выглядел он на этой улице.

Хозяйка с некоторым усилием высвободила из меховой муфты руку, просунула в прорезь ворот и выдвинула засов, широко толкнув калитку:

– Проходите. Вот какие вы молодцы…

Уголь мы высыпали в холодном летнем коридоре – застеклённой веранде,  где маленькой пирамидой громоздились берёзовые чурки и жалкие остатки курашасайского угля под рогожным кулем.

Хозяйка нагнулась над «нашим» углём, сказала с улыбкой:

– Хорошо… Не то что наш… Так… Мешки свои оставьте здесь, проходите в дом…

Она провела нас в комнату и тут же у порога предупредила:

– Раздевайтесь. И обувки снимайте, а то натопчете тут мне…

Мы опять переглянулись. К чему всё это? Раздеваться да разуваться. Отдала б деньги, что положено за уголь и доставку, и будь здорова, тётя!..

На скрип двери навстречу вышла девочка лет десяти – в старой с плешинами дохе из шкуры неизвестного нам зверя.

– Вот, познакомьтесь, это – наша Машенька, – сказала хозяйка и, не дожидаясь, пока мы познакомимся, попросила: – Машенька, подтопи, пожалуйста, у бабушки. Бедняжка, наверное, совсем закоченела. А ты ей ноги хорошо укутала?

– Да, да, тётя Вероника. Всё сделала, как вы наказывали.

И девочка заспешила в коридор за нашим углём.

– Меня, как слышали, зовут тётей Вероникой, а вас?

Мы сказали.

– Ну, и прекрасно… А теперь…

Из боковой комнатки послышался сухой кашель.

– Мама моя… – пояснила тётя Вероника. – Совсем, бедняжка, замаялась. Да тут ещё холод собачий. Ну, вы располагайтесь. Вот сюда. Смелее… Смелее…

В центре комнаты стоял круглый стол с какими-то шкатулками. Хозяйка убрала их на шкаф, а из шкафа достала цветную клеёнку с рисунками, постелила на стол. Оттуда же вытащила полкирпича хлеба, завёрнутого в салфетку. Подала нож с костяной ручкой:

– Режьте хлеб, а я сейчас…

Она вышла на кухню, пошумела кастрюлями, чиркнула спичкой. Должно быть, зажгла керосинку. Потом вернулась к нам, мягко кинула на клеёнку две тяжёлые, с виду серебряные, ложки и две фигурные железные вилки с какими-то вензелями на ручках.

В углу комнаты, у самого окна, выходящего во двор, удобно примостился большой комод резной работы, а на нём – увеличенный портрет военного лётчика и тут же – потёртый с квадратными очками шлем и кожаные перчатки…

Тётя Вероника поймала наш любопытный взгляд, вздохнула и, вытащив из нарукавника платья крохотный платочек, вытерла глаза:

– Брат мой старший. До аэродрома дотянул, сел хорошо, но вытащили уже неживого…

– А муж? – неосторожно вырвалось у меня.

Но хозяйку это не покоробило:

– Тоже лётчик. Но вот уже два месяца никаких вестей. Не знаем, что и думать. Боимся…

Боялись, как бы опять не прислали посылку. Со шлемом и перчатками. И с положенными в таких случаях соболезнованиями.

Она опять пошла на кухню и вынесла вскоре варёную картошку, два солёных огурца.

– Посолонитесь пока. Сейчас суп разогреется. Вы гороховый суп с сальцем любите?

Мы дружно засмеялись. Тётя Вероника тотчас помрачнела.

– Любим, любим! – заспешили мы успокоить её. – Мы этот суп «артиллерийским» зовём.

– А-а! Понимаю, понимаю! – и она расхохоталась, закрыв лицо ладонями.

Между тем Машенька затопила печку в бабушкиной комнате. Задняя стенка печки выходила сюда, где мы сидели, и постепенно от неё начало исходить тепло. И невидимая для нас бабушка перестала кашлять.

Мы быстро расправились с картошкой и огурцами, похлебали гороховый суп, заправленный свиным салом. Был ещё омлет – из американского яичного порошка.

Между прочим, омлет давали и в нашей деповской столовой. Но не всем, а избранным. А «избранные» те, кто, не щадя сил, давал две нормы на ремонте паровозов. Их так и называли – «двухсотники», и питались они не в общем зале столовой, а в специально отведённой комнате…

Потом мы пили чай. Чай был настоящий, плиточный. Хорошо помню: отец мой, умерший в сороковом году от туберкулёза лёгких, очень его любил и всегда просил маму заварить ему плиточный.

Но вот мы поели-попили, поблагодарили.

– Не за что, – сказала тётя Вероника, – Как говорится, чем богаты…

Из-за небольшого зеркала, висящего в прихожей, она достала коричневый ридикюль, зашуршала деньгами. Отсчитала, уж не помню сколько, и сказала:

– Дом наш теперь знаете, так что уголь приносите прямо сюда. Чем торчать и мёрзнуть на базаре. Да и меня избавите от лишних хождений…

Лицо её снова посветлело. Но вдруг, спохватившись, позвала громко:

– Машенька!

Голенастая Машенька тут же впорхнула к нам:

– Слушаю, тётя Вероника.

– Там, в большой коробке, валенки должны быть. Белые такие… Найди-ка их…

– Ага! Они там. Сейчас!..

Она пошла в «там» и принесла валенки. Это были не простые валенки, не рядовые пимы, которые мы привыкли видеть и носить. Они были из плотной белой шерсти с узкими кожаными полосками-кантами и очень напоминали сапоги. Ношенные, но аккуратные и красивые.

– Берите, я вам их дарю, – сказала тётя Вероника. – Будете носить по очереди…

– Нет, нет! Как можно? – запротестовали мы.

– Ну, хорошо. В таком случае, я вам их не дарю, а даю взамен, – успокоила она. – Вы мне уголь, а я вам – валенки. Идёт?

– Но если так…

– Именно так… Когда сможете прийти? Мы вечером всегда дома. Если меня не будет – вот Машенька.

Машенька улыбнулась с готовностью встретить нас как надо.

Я посмотрел на Кенгерея, Кенгерей – на меня: «Когда?» Бабка надвое сказала. Ни я, ни Кенгерей этого «когда» не знали. Ведь уголь надо добывать по крохам, а на воровство мы не способны. Одно из главных родительских наставлений: «Чужое не трогай!» – сидело в наших головах, как гвоздь в заборе.

– Наверное, дня через три… – неуверенно сказал я. – В крайнем случае – в воскресенье… Постараемся…

– Пожалуйста, постарайтесь. Я вас не обижу.

– Спасибо…

Я вертел в руках валенки, гадая-прикидывая, как бы унести их с собой половчее.

Мы решили сунуть валенки в один из мешков, но остановила тётя Вероника:

– Испачкаете. Потом отмывать придётся… Машенька, где-то у нас там наволочка старая…

– Знаю, знаю. В ней мука тогда была. Мыши её в трёх местах прогрызли.

– Во-во! Она самая. Неси!..

…Мы вышли на улицу и только тут дали волю ошалелой своей радости.

– Вот удача-то!– сказал я. – Кто бы подумал!?

Кенгерей молчал. Он, видимо, клокотал изнутри, боясь выплеснуть радость наружу. Долго шли молча.

Мороз, который часом раньше люто щипал щёки и носы, либо ослабел за это время, либо «понял», что нельзя морозить праздничное настроение людей, которые в теперешние времена выпадает не так уж часто.

А Кенгерей всё молчал.

– Что с тобой? – удивился я. – В зобу дыхание спёрло? – вспомнил я дедушку Крылова.

– Как ты не толкуй, – раскрыл он наконец рот, – а бог всё-таки есть!

– Есть! – согласился я. – Только не бог, а – богиня! И зовут её – тётя Вероника.

– Сегодня же сходим в разведку. В малое депо. Может, что и перепадёт.

– Там строго. По шеям могут дать.

В малое депо заходили горячие паровозы. Которые на ходу. Которые вот-вот отправятся в очередной рейс. В основном «СУ» – Сергей Урицкий и «СО» – Сергей Орджоникидзе. Заходили с полным тендером угля. Нередко, перед самым рейсом, что-то случалось с этими паровозами, их тут же латали, чинили, вдыхали в них дух, силу и энергию, чтобы не сплоховали они в пути, лихо, без особой натуги и лишнего расхода топлива брали подъёмы и надёжно тормозили при крутых спусках.

– Ты Свежинского знаешь? Кочегар с четвёртой комнаты.

– Длинный такой. Всё время с деревянным сундучком бегает?

– Он самый.

– Ну и что?

– Жалеет он нас. В прошлый раз почти целое ведро отвалил угля.

– Попросим. Может, даст.

Вариантов, каким макаром добыть уголь, набралось множество. И все они казались вполне подходящими. Но на деле…

Из малого депо нас прогнали, как мелких жуликов. А Свежинский, наш добрый «жалельщик», развёл лишь руками: с удовольствием, но не могу – рейсы пошли тяжёлые, еле дотаскиваем составы до места назначения. Порывшись в своём сундучке, вытащил два ржавых сухарика:

— Всё, что могу…

Но как бы там ни было, набрали мы мешок угля. Спрятали в надёжном месте. Но «надёжное» место оказалось вовсе ненадёжным – кто-то рассекретил это место и  унёс уголь до последней крохи. Это был удар исподтишка. Коварный удар. И это вынуждало нас пойти на крайние меры: где угодно и как угодно раздобыть уголь и, уже не пряча его никуда, прямиком отнести домой к тёте Веронике…

Но тут внезапно приболел Кенгерей. Его на день-два прикрепили к газосварщику, они что-то варили, варили прямо на улице, на сквозняке. Надо было частенько ложиться на снег и что-то там придерживать, пока сварщик варит, вот и простыл Кенгерей. И пошли у него по шее свищи и фурункулы. Я знаю, что это такое – сам испытывал адские боли. И у меня была она – «волчья шея», голова не вертелась, окликнут тебя – оборачиваешься всем телом, как волк.

Но это не главное. В конце концов, уголь мог отнести я один, но опять же – где этот уголь?..

Так прошёл день, прошло наше обещанное «дня через три», затем подкатило и воскресенье. Но увы – мы были совершенно пустые…

И с валенками не повезло. Поначалу носили по очереди. Кенгерей даже съездил в них к родителям (через три  железнодорожных перегона), Свежинский взял его с собой в кабину паровоза, и Кенгерей спрыгнул с подножки как раз напротив своего аула…

Мы всячески берегли те валенки. Воровство в общежитии не водилось, но мы, всё же опасаясь, одалживали валенки уборщице тёте Кате – она носила их днём, а вечером, при необходимости, возвращала нам. Потом и с нею случилась проруха: поставила она мокрые валенки сушить на горячую плиту у себя дома. Прилегла отдохнуть, уснула, да и прожгла валенки – не углядела. Прожгла основательно. Понесла было к сапожнику на починку, но тот запросил такую цену, что тётя Катя не выдержала – в сердцах швырнула их в бессовестное лицо сапожника:

– У-у, пьяная морда!

Очень уж переживала:

– Извиняйте уж, ребятки, извиняйте… Вот подзайму деньжонок, – починим их, починим…

После этого случая Кенгерей как бы мимоходом обронил:

– Проклятые валенки! И зачем только мы их взяли!?

 Я понял, что на валенках надо ставить крест. И долгов, стало быть, у нас никаких! Бог дал валенки, бог их и отнял. А вернее, богиня дала, а бог – отобрал. Как пришли – так и ушли. За что же теперь платить?..

 ***
… Потом, после войны, я часто вспоминал этот милый, гостеприимный дом. Хотелось встретиться с Кенгереем, но судьба разбросала нас непонятно кого куда. Я потерял Кенгерея, Кенгерей – меня.

Приезжал я несколько раз в родной город, и, если доводилось ехать с вокзала на такси, я просил водителя, чтоб сразу сворачивал на улицу Электрическую, где и по сей день стоит, никому не мешая, тот самый дом с четырьмя окнами. Дом до сих пор жив, но он совсем не похож на тот военный, образца сорок третьего. Его, должно быть, много раз перекраивали, переиначивали – и ворота не те, и крыльца того нет, и нет на окнах прежних резных наличников…

В последний свой приезд меня встретил на вокзале старший брат, участник войны, седой, весь в морщинках, но живой, как угорь. Мы вышли на привокзальную площадь. Тотчас подрулило такси. Сели.

– Сейчас сразу же налево и дуй, приятель, прямо! – сказал брат водителю.

– Нет, нет! – возразил я. – Сейчас сразу же направо – и на Электрическую!

– Это где же такая? – удивился таксист. – Про такую впервые слышу.

– Это он по старой памяти, – пришёл на помощь брат. – Она теперь – улица Орджоникидзе… Погоди, зачем нам такой крюк?

– Надо! – сказал я.

 Водитель вопросительно обернулся: кого, мол, слушаться?

– Ладно, вези! – сказал брат и подтолкнул меня. – Что у тебя там, на бывшей Электрической? Первая любовь?

– И любовь, и расставание. Потом расскажу…

Вскоре мы были на месте. Я попросил притормозить и, не вылезая из машины, всё смотрел и смотрел на тот дом. Дом, который однажды так тепло приветил нас, обласкал, облил радостью и солнечным теплом. А провожая, сказал «не прощай», а «до свидания!». А мы, грешные, не явились, не пришли…

– Ну, чего ты не вылезаешь? Вылезай! Постучись. Обойми-поцелуй! – неумно пошутил брат.

Я боялся и сейчас боюсь войти в те ворота и переступить порог.

Боюсь, что рассыплется в пух и прах моё детство…

Теги: литература, творчество, журнал "Идель", проза, поэзия, жизнь

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев