Логотип Идель
Литература

Лента Мёбиуса

Внезапно он теряет всякий интерес к окружающему. Он забывает о вас. Он вас не замечает, хотя вы рядом с ним. Герберт УЭЛЛС.

 

Внезапно он теряет всякий интерес к окружающему.
Он забывает о вас. Он вас не замечает, хотя вы рядом с ним.

Герберт УЭЛЛС.

Пролог

Человек сидел на скамейке давно не существующей автобусной остановки. От остановки остались лишь скамейка, проржавевший, скособоченный навес над нею, да табличка сверху с надписью — чёрным по жёлтому — "ОСТАНОВКА ул. «Николая Щорса». Микрорайон доживал последние дни — власти затеяли тут циклопический ипподром, жителей спешно выталкивали в окраинные новостройки.

Редкие прохожие косились на сидящего удивлённо и неприязненно. Лишь один спросил, не останавливаясь: «У вас всё в порядке?» и, не дожидаясь ответа, поспешно засеменил по своим делам.

Потом его осветила фарами патрульная машина. Однако не найдя, вероятно, в его облике ничего предосудительного, погасила фары и поехала дальше.

И тотчас, почти след в след подкатило такси. Из него после долгой возни, смешков и бормотаний вылезли трое.

«Так это здесь?! Ну райончик! Прямо как в фильме ужасов», — недовольно протянул Первый, коротко стриженный под бобрик, коренастый, широкоскулый, в красной бейсболке козырьком назад. Говорил намеренно низким голосом с гнусавой растяжкой.

«Выходит так, — с сипловатым смешком ответил Второй, в серой с разводами толстовке с надвинутым на брови капюшоном и нелепых, не по сезону шортах. — Вон сидит чудик какой-то. Сейчас его и спросим».

— Послушайте, уважаемый, — заговорил Третий, подойдя к сидящему на остановке, — вот вы, я гляжу, добрый, сердечный человек. Уж выручите, пожалуйста! Надо срочно позвонить любимой девушке. Вот срочно! А телефон сел. И у друзей моих сел. Бывает же так!» — он оглядел приятелей кривым, скалящимся взглядом. — Вы, уважаемый, телефончик свой не одолжите ли на чудное мгновение? Ведь вот судьба решается… А?»

Сидящий на скамейке молча кивнул, вынул из кармана плаща телефон и протянул. Третий, торопясь, подхватил его.

— Ух ты. Да он у тебя козырный, телефончик-то. Ну прямо не знаю, как благодарить», — смеясь сказал он и сунул телефон в карман. — Вот ведь есть же на свете добрые люди. Слышь, друг, раз ты такой богатый и упакованный, может, что другое подкинешь на бедность? Я не гордый, не побрезгую. Можно наличными.

— Верните, пожалуйста телефон, — тихо произнёс сидящий и поднялся.

— А если не верну, тогда чо? — Третий хищно осклабился, однако на всякий случай отодвинулся назад и покосился на приятелей.

— Слушай, а я тебя вспомнил, — вдруг рассмеялся Сидевший на скамейке. — Вот ты сказал: «тогда чо?», я и вспомнил. У тебя тогда собака была. Прайд. Да? Мы тогда немного поспорили, но в итоге разошлись миром. Как он, кстати, Прайд твой? Жив-здоров?

— Нет, — сумрачно ответил Третий. — застрелили Прайда. Менты. Суки! Он на них бросился, когда они меня повязали. Локоть одному прокусил. Прикинь. Меня тогда…

Он не договорил. Его бесцеремонно отодвинул плечом Первый.

— Слышь, ты, ботан. Ты тут нам мо́зги не пудри. Вспомнил он, мля! Ты у меня сейчас маму родную забудешь, тебя овсянкой будут с ложечки кормить по жизни. Понял?!!

— Да понял я, понял. Так чего ты хочешь-то?

Первый набычился и сжал кулаки. Однако заметно было, что он, несмотря на повадку и густые манеры, вовсе не из числа бывалых уличных бойцов, и что явное отсутствие какого бы то ни было страха и даже насторожённости у стоящего напротив, его обескураживает и понемногу разжижает. И теперь надо сделать хоть что-то, дабы не выглядеть уж полным дерьмом.

И вот тут появился Мёбиус…

Мёбиус

 Так звали собаку. Мопс чёрного окраса с аккуратным белым пятном выше переносья, полтора года от роду. Обитал на заброшенной стройке за медицинским центром «Асклепиос». Лет пять назад задумали там строить инфекционный корпус для медцентра. Очень энергично начали, но руководителя центра нежданно посадили за незаконный оборот наркосодержащих препаратов. Стройка замерла надолго, верней всего, навсегда. Лишь унылые серые каркасы да полурассыпавшиеся вагончики-времянки. И ещё — стайка бродячих собак.

Они приблудились ещё когда шла стройка, и было чем поживиться. Стройка закончилась, псы остались. Верховодил чёрно-рыжий кобель Фанг, помесь дворняги и овчарки. В вожаки выбился благодаря хватке, чутью, изворотливости и злопамятной жестокости. Ему не перечил даже английский дог Ричи.

Ричи был огромен, инфернально чёрен и устрашающ. А от трубного, зычного лая приседали даже поднаторевшие в схватках питбули и доберманы. Был, однако, невероятно покладист и великодушен. Мог бы стать главным в стае и легко подмять трусоватого Фанга, если б захотел. Однако не захотел, ибо упорно считал всю эту суетную жизнь среди бетонных блоков мёрзлых обглодков не более чем затянувшимся недоразумением. Он твёрдо верил, что непременно придёт время и всё вернётся, былые хозяева придут за ним, виноватые и смущённые, нацепят так сладко пахнущий кожей ошейник и вернут туда, в просторную квартиру на восьмом этаже, где так чудесно пахнет домашней лапшой и мозговой бараньей костью, и ещё целая уйма запахов, которые могут быть только там и нигде более на всём белом свете. И где есть коврик с синими ромбиками, на котором он наконец выспится всласть. Ну и он, конечно, всех их простит. Да. Даже Евгению, вторую жену хозяина. Ту, что втихомолку отвезла его в пригородный посёлок Аракчино, привязала у крыльца магазина да и сгинула. Ну люди, что с них взять, нельзя им верить. Но он верил. Верил, что всё вернётся, хоть и точно знал, что в той квартире на восьмом этаже давно живут другие люди.

У Мёбиуса-то в этом плане иллюзий не было совсем. Там всё просто: их было восемь. Троих щенят признали бракованными. Среди них Мёбиус — врождённый вывих тазобедренного сустава. Хозяин с такими вообще не цацкался. Одного усыпили сразу, другого успели продать задёшево какой-то слезливой старушенции. А он, Мёбиус, сбежал. Потому что младенческим чутьём своим понял: шприц для него уже распакован.

Его, погибающего, выходила кошка Майя. Эту тёмно-серую сибирскую кошку знал весь двор. Дети звали её Майка не хромай-ка. Майя впрямь прихрамывала на левую переднюю лапу, что не мешало ей при надобности развить просто-таки головокружительную скорость. Майю уважали и побаивались. Особенно Гансик, кастрированный персидский котик. Завидев Майю, он принимался жалобно урчать и проситься на руки к хозяйке.

Когда-то Майя жила в роскошной пятикомнатной квартире в микрорайоне, где селилось партийное начальство. Хозяйкой её была Ольга Валентиновна Пурина, бывший первый секретарь горкома комсомола, весьма известная в ту пору личность. Долго жила в вызывающей роскоши, счёта деньгам не знала. Была расчётлива, но не скаредна, осторожна, но не труслива, могла идти напролом, но не делала подлостей. Когда разразилась Перестройка и буффональный московский путч, активно поддержала не того, кого надо было, за что поплатилась впоследствии чередой ошеломляюще грязных публикаций в прессе. Бывшие её подопечные, прежде бессловесные аппаратные шестёрки, поначалу перестали с ней здороваться, а потом и вовсе смеялись в лицо, когда она обращалась за помощью. «Кто пустил сюда эту старую б-дь?!» Умерла в гордой бедности. На второй день после похорон объявился её доселе не известный внук Олежек, обладавший, несмотря на инфантильный вид и диабетическое сложение, поистине сучьей хваткой. Он проворно и жёстко отсеял всех прочих внуков, внучек и племянников. Завещание же самой Ольги Валентиновны, в коем она отписала всё своё имущество музею Ленина, что по улице Ульяновых, так и не увидело свет, пропало и более не объявлялось.

Вскоре после Олежека в квартиру въехала некая Эмма с шестилетним мальчиком Даней. А через неделю совместной жизни Майя расцарапала мальчику Дане руку и лицо до крови, когда тот пытался поднять её вверх за хвост. Далее был вопящий скандал, после которого наследный внук без долгих раздумий взял Майю за загривок и выбросил с балкона третьего этажа. Вот она и хромает с тех пор, хоть и по счастью приземлилась на кузов хлебовозки. Такие дела.

Майя взяла его под покровительство, буквально вылизывала, как своего детёныша. И просто сатанела, если кому-то в голову приходило его обидеть.

А через месяц пропала. Когда прошло три дня и она не вернулась, Мёбиус своим щенячьим умом понял, что она не вернётся никогда. Потому что это Майя. Если её нет три дня, значит случилось то тёмное, о чём он, Мёбиус, не должен думать. Такие дела.

Кстати, Мёбиусом он стал случайно. Как, в общем-то, всё на свете. Кто-то из малышни во дворе, что напротив стройки, шутки ради повязал игривому и миролюбивому псу на шею ярко-оранжевый бант. Хотел потом снять, но мама гневно воспротивилась, мол, ещё чего, после шелудивого барбоса брать бант домой. Пусть себе. Так он и остался с бантом. Ему даже кличку поначалу придумали — Бантик. Но потом мальчик Альбертик, прозванный Киндерсюрпризом за то, что в третьем классе легко освоил матанализ и теорию вероятностей, назвал его — Мёбиус, указуя на ленту. Лента потерялась, кличка осталась.

Небольшой жизненный опыт, а, главное, врождённая интуиция помогали Мёбиусу выживать, особенно в беспощадные, бесприютные зимы, без труда выходить из сложных уличных коллизий. Он легко освоил аксиому дога Ричи: ВЕРИТЬ НЕЛЬЗЯ НИКОМУ. Особенно людям и кошкам. Исключение было лишь для незабвенной Майи.

И ещё — был один человек.

Это приключилось возле автобусной остановки. Ту парочку он приметил ещё издалека: мужчина в куртке с капюшоном с ротвейлером на поводке. Мужчину изрядно покачивало. Мёбиус старался обходить таких стороной, да и ротвейлеров он не переваривал, зная на опыте их несносный нрав. Хотел ретироваться подобру-поздорову, но случилось неожиданное: мужчина решил прикурить, сунул в рот сигаретку и пока искал в карманах зажигалку, выпустил из рук поводок. На мгновение. Но его хватило, чтобы чёрная образина, завидев Мёбиуса, с ликующим хрипом рванулась к нему. Схватка была короткой и кончилась бы, скорее всего, плачевно.

***

Но — появился Тот Человек.

— Эй, ты чего творишь! Не видишь? Пса убери своего!

— Ты сам пёс, понял?! У него имя есть, Прайд.

— Ну так убери своего Прайда. До трёх считаю.

— А не уберу, тогда чо?!

— Ничо, — мужчина вытащил из кармана плаща жёлтый баллончик. — Сначала пса твоего вырублю. Потом тебя, урода. И в ментовку сдам за то что ходишь бухой и с собакой без намордника. Оно тебе надо?

Это было спасение.

Разъярённого ротвейлера помрачневший хозяин оттащил прочь. А он, Мёбиус, прихрамывая и поминутно оборачиваясь, побрёл в сторону стройки…

ДИНА
1987 год. Апрель

…и можете вашу подпись
поставить в углу картины,
вырвав для этой цели
перо у поющей птицы.

Жак ПРЕВЕР.

Удивительные вещи происходят иногда с людьми. Правда, люди не всегда это замечают. И правильно, если разобраться, делают, потому как от разных странностей ничего полезного не получается. Всё полезное — от обыденного.

Началась та история давно, и началась с того, что Иннокентию Евграфову пришла вдруг в голову мысль о женитьбе. Буквально ни с того ни с сего.

Работал Иннокентий в том же дворе, где жил, в полуподвальном НИИ. С одной стороны, удобно. С другой выходило так, что вся его производственная, а также, в некоторой степени, и личная жизнь проистекала под присмотром его матушки Казимиры Владиславовны, которой ничего не стоило явиться, например, в рабочее время и чеканно отчитать Иннокентия за чрезмерно распущенный галстук или бардак на рабочем столе. «Вот потому-то тебя и не ценят на работе, — пафосно резюмировала она, — поэтому всякие ничтожества тебя запросто обходят, как пешку». Последнее относилось к Женечке Черняку, баловню начальства. Тот, однако, её не слышал — тараща глаза, чмокал жвачкой и мерно поводил головой в такт музычке из наушников.

Коллектив в НИИ был всё больше мужской. Раз в два дня из головной организации приходила Алина. Она некоторое время возилась с извещениями, после чего, игнорируя прочее население, вальяжно закинув ногу на ногу, подсаживалась к Иннокентию — пообщаться. Казимира Владиславовна об этом, разумеется, знала. Однако не возражала. «Для обалдуя, — говорила она, имея в виду сына, — это вполне вариант. Правда, Алинка курит, я этого не выношу но…» Вообще-то, её куда больше устраивал другой вариант: двадцатишестилетняя незамужняя дочь её однокашника, секретаря парткома завода «Строймаш», Сонечка Казакевич. Но Казимира Владиславовна была сторонницей многовариантного выбора. То была степенная дама с повадками и гонором былой красотки и обольстительницы. Иногда, впрочем подзабывала, что годы берут своё и возникала неловкая ситуация…

***

Но всё бы ничего, когда б не Дина, предмет неустанной тревоги Казимиры Владиславовны. История с Диной началась ещё на втором курсе и продолжалась семь лет с длительными перерывами. Года три назад Дина наконец вышла замуж, однако вскорости развелась, о чём немедля оповестила Иннокентия ликующей телеграммой, чем его изрядно озадачила, а у Казимиры Владиславовны вызвала гипертонический криз, и, главное, только-только начавшаяся личный жизнь Иннокентия была сорвана одномоментно. Этот срыв стоил ему тогда изрядных нервов, от него даже отвернулись некоторые приятели, рьяно взявшиеся некогда устроить его личную жизнь и вообразившие, что несут за него какую-то ответственность. (Люди вообще обожают нести ответственность за чужую личную жизнь). Он прослыл ненадёжным, ветреным и даже безнравственным. Однако Дина так не сочла, она сочла, что Иннокентий как был чудиком, так чудиком и остался, и потому примчалась к нему на другой же день после телеграммы.

Нельзя сказать, что Иннокентий терял голову при виде Дины. Нет, голова оставалась на месте со всем своим содержимым. Менялся окружающий мир, а его оставшаяся без изменений башка была не в силах его в должной мере воспринять. Такие дела.

…Но тут возник Второстепенный персонаж.

***

— Знакомься, — приветливо, хотя несколько крикливо произнесла Дина, — это Парфён. Правда, редкое имя?

— Редкое, — осторожно согласился Иннокентий, давая понять, что это ещё не повод для экстренного знакомства.

— Он художник, — недоумённо сказала Дина. — О нём писали в «Вечёрке».

Парфён слабо шевельнулся. Это, вероятно, означало, что он, право же, не придаёт этому важного значения.

— Он приглашает нас к себе, — вновь недоумённо произнесла Дина. — Чего это ты. В мастерскую приглашает. К себе. А?! По-моему, интересно.

Нас? — как можно более красноречиво произнёс Иннокентий, с сомнением покосившись на насупленного Парфёна.

— Нас, конечно, кого ж ещё! — рассмеялась Дина и звонко чмокнула его в щёку.

«Похоже, день удался, — хмыкнул про себя Иннокентий, приметив, как раздражённо вытянулось лицо Парфёна.

***

[Что именно произошло с юным Иннокентием в тот давнишний вечер 21 апреля 1987 года пересказать сложно, ибо сам он, по неясной причине, помнит происходившее лишь урывками. Чёткими, но урывками. Впрочем, ещё недавно Иннокентий не помнил вообще ничего из того вечера. Просто какая-то стерильная пустота. Воспоминание вернулось к нему внезапно, обвально, но отрывочно. Как именно это случилось — о том позже.

Однако желание восстановить в памяти цепочку эпизодов в единое целое было столь велико, что он даже завёл потайную тетрадку, в кою заносил все, выцарапанные из памяти фрагменты произошедшего. Мозаика складывалась плохо, потому как безнадёжно белых пятен было чересчур много…]

Яна

Мастерская Парфёна. Однушка на первом этаже панельной пятиэтажки на окраине. Суровый дух ржавой воды, отсыревшей мочалки и кирпичного крошева. Кроме Парфёна ещё трое: мужчина лет шестидесяти: чёрный кожаный пиджак, седые нечёсаные патлы, как паричок у клоуна, лицо, тёмное и морщинистое напоминающее взломанную сургучную печать, бритоголовый юноша с костылями и негнущейся правой рукой. И ещё широкобёдрая девица, с обширным бюстом, и, по всему видать, не художница. Мне она не представилась и я мысленно назвал её Жанна. Их всех зовут почему-то Жаннами. Или Каринами, Кристинами, Илонами, Ингами. Как-то так. Дине она кивнула с ревнивым раздражением, моё же появление, похоже, показалось ей вообще противоестественным. Это потом я понял, что ошибался на её счёт. Но это потом.

Парфён. Тогда наконец разглядел его внимательней. Там, на остановке, он был какой-то обобщённо серый.

Аскетично сухое, вытянутое, как у скумбрии, лицо плохо контрастировало со вполне домашним брюшком. Волосы, расчёсанные в прямой пробор, прихотливо перехваченные берестяной плетёнкой с мелким бисером вокруг головы (под старых мастеров), нелепо не вязались с новеньким импортным пиджаком лилового вельвета и фирменными джинсами «Вранглер Аризона». Ощущение пошлой поддельности во всём...

[…]

Над головой сипело и булькало в трубах. В раздолбанном кассетнике вольнодумно рокотал Высоцкий. На крохотной кухонке «Жанна» что-то нарезала, накладывала, пританцовывая, мурлыча и облизывая пальцы. Мужчина в кожаном пиджаке вдруг встал, проследовал на кухню, принялся что-то нашёптывать в ухо раскрасневшейся Жанне, та похохатывала, по-курячьи втягивая голову в плечи, однако настороженно косилась в сторону Парфёна…

[…]

Слева от входа — череда Ликов. Да, лики. Глазастые, вытянутые, изнурённые, изжелта серые. Называется это всё «Неизвестные мученики». И все они как один на фоне разрушенной, обгорелой церкви. Церковь всегда одна и та же, как на парковой тантамареске. Некоторые лики, кстати, забавно напоминали самого художника.

Справа, под покосившейся гардиной посеревший кусок ватмана с намеренно корявой надписью бордовым фломастером: «ДЯТЛЫ НЕ ПОЮТ!»

И вот там. Да именно там было то, ради чего действительно стоило прийти сюда, в этот шлакобетонный гадюшник.

…Та картина не висела на стене, как другие, а была просто прислонена к углу, словно её поставили в спешке, да и забыли повесить.

Девушка в просторной, почти до колен тёмно-синей рубашке в чёрный горошек, с закатанными по локоть рукавами. Тёмные, волнистые волосы перехвачены на затылке невидимой брошью. Слабая, рассеянная улыбка. И глаза. Большие, серо-зелёные, невозможно глубокие и внимательные, чуть прищуренные. Как у Заболоцкого — «соединенье двух загадок, полувосторг, полуиспуг». Да, именно сочетание, удивительное сочетание летней безмятежности и затаённой тревоги, взгляд за непроницаемую завесу времени…

Она стоит на фоне такой же синей, немного покосившейся дачной веранды с жидкими, извивающимися ростками какого-то вьюна — не то хмель, не то дикий виноград. И всё это с невероятной, фотографической точностью, видны даже разноцветно-прозрачные бисеринки от недавнего дождя. На стене и на листьях. Даже прозрачнокрылые мошки в паутине возле распахнутого окна с дугообразной трещиной на стекле. Казалось, художник пытался с отчаянной скрупулёзностью запечатлеть некий единственный, неповторимый миг, по одному ему ведомой причине. В правом нижнем углу — чёрная рогатая закорюка — подпись художника. Первая буква, кажется, «У». Далее — нечитаемый штопоровидный зигзаг

Взгляд у девушки — будто удивлённый, немного растерянный. Такой бывает у человека которого внезапным окриком отвлекли от каких-то долгих раздумий. Однако вот что странно: мне вдруг показалось, что в этих глазах отражается силуэт другого человека, и что если хорошенько, хорошенько вглядеться, можно даже разглядеть того человека. И, возможно, себя самого… Я вдруг осознал, что попросту не могу оторвать взгляда от картины. И что уж вовсе удивительно на какой-то момент мне почудилось, что лицо девушки меняется у меня на глазах. Дрогнули ресницы, шевельнулась бровь. И, главное, улыбка родилась и пропала. Или не почудилось? ...

 […]

— Сеанс окончен?! — Это «Жанна». Она клешнёй взяла меня за локоть и почти оттащила от картины. — Пойдёмте уже. Дырку проглядите. Я там стол накрыла. Как говорят, что бог послал, то и наше. Сокрушим по махонькой. …

— Жанна, скажите… Вы ведь Жанна? Да?

— Не. Путаешь ты. Жанка-путанка тут тоже пасётся иногда, но её сегодня нету, она как-то по пятницам больше. Яной меня звать…

— Неважно. Яна, а вот та картина… Её точно Парфён сделал? Ну непохоже как-то…

— Похоже-непохоже. Ты сам как думаешь?

— Я думаю…

— Это хорошо. Как говорят, думай думу, но без шуму. От дум в башке свербит. А от чужих того больше. Парфёна об этом спрашивать даже не вздумай. Просто не вздумай, поверь на слово.

А что будет-то. Он весь грозный такой?

Не грозный. Памятливый. Это хуже.

Ясно. А если спросить хочется, кого спросить?

— А оно тебе надо?

— Оно?.. Оно мне надо. Похоже так! — я сказал уверенно, даже и сам удивился.

Потому что ясно понял тогда: оно-мне-надо.

— Тогда меня спроси, — тихо, едва слышно произнесла Яна, чиркнув зажигалкой и обдав меня крепким сигаретным дымом. — Глядишь, отвечу. Только не сейчас. А вообще, хочешь совет? Не ходи сюда больше. Вообще никогда. Понятно?

— Куда понятней. Не нравлюсь я тебе. И тебе, и всем тут. Я это сразу приметил.

Я расфуфырился, решил принять обиженную позу.

— Неправильно приметил. Лично мне вообще до пояса, есть ты, нету тебя. Тут ведь свой своего ищет. А ты не свой.

— Ага. То есть тут все свои, а я…

— Чего блажишь, тише говори. Не бывает тут своих. Но люди как-то притёртые что ли, одной зелёнкой мазаные. А вот тебя-то вот каким ветром сюда забросило?

— Ну… Я с девушкой пришёл. Вы же видели.

— А, ну да. С Динкой. То есть, она, получается, твоя девушка, да?

— Да! — я ответил с неуверенной запальчивостью, ибо мне перестал нравиться этот разговор. Вообще, да. Жалею, что припёрся сюда. Парфён ещё этот. И откуда он только свалился на нашу голову?

— На нашу? Ха. Да не на вашу, а на твою, дружочек. Потому что Парфён этот для Динки — фигурка разовая. И не Парфён он вовсе. Никитой его звать. Аль не знал? Никита Дресвянников. А самая большая его работа картина «На сходку!» Про юного Ленина. Школьников водили, ветеранов, курсантов. Ему даже мастерскую выделили от Союза художников. А потом позабыли его. Он решил, что всё это оттого, что его власти не любят. А власти-то о нём просто забыли. Вот тебе весь Парфён. По товару и цена. Не в нём дело. Таких Парфёнов много будет. И было много. Она это понимает и потому тебя от себя не отпускает. Ты — надёжный, как говорится, сносливый. Говорящая жилетка. Попробуй шевельнуться самостоятельно, увидишь, как девушка запаникует.

Она, улыбаясь, кивнула и вышла. А я вновь, рассеянно поглядывая на развешенные полотна, сделал ещё один круг, подошёл к той картине и, украдкой, убедившись, что никто не видит, заглянул за оборот.

«Дочке Вероничке, птичке-невеличке, в день её рождения. 20 сентября 1983 года», — было выведено простым карандашом твёрдыми печатными буквами.

 […]

…И ни церковь, ни кабак — ничего не свято…

 — Мы сейчас живём в эпоху экономического климакса! — степенно изрекал тот, в кожаном пиджаке, оказавшийся профессором университета Вогуловым. Его сургучное лицо окрасилось гипертоническим румянцем. — Невосприимчивый к переменам организм выживает из ума, отсекает нужные органы и любовно культивирует ненужные. И эти никчёмные придатки работают в полную силу, ибо лишь работа на износ может оправдать их существование…

Парфён сидел чуть поодаль и оглядывал всех восторженным взглядом и кивал на разглагольствующего профессора. Слушайте, мол. Даже магнитофон с кричащим Высоцким приглушил. Впрочем, Вогулов и сам, похоже, был в полном самоупоении: забавно щерил жёлтые бамбуковые зубы и одобрительно косился на круглые, смуглые коленки Яны. Та, в свою очередь, похоже, вновь надела маску глуповатой гулёнки, одёргивала юбку, восхищённо таращила глаза, изображая благоговейное внимание.

Между тем жёлтый конторский письменный стол уже стелился газетой. Прямо на неё вываливалась варёная картошка, помидорчики, вскрытые щербатые консервные банки с ядовито-оранжевым содержимым. За встречу!..

[…]

Шёл в Кундуз по перевалу караван,

Над горами плыл кровавый туман.

Рота в тьму ушла, как будто во сне.

Я в снегу один, да пуля во мне.

Над своей судьбой, как ворон, кружу,

Ни вперёд я, ни назад не гляжу.

А вокруг меня среди тишины

Смотрят в небо пацаны, пацаны.

Нам, ребята, нагадали судьбу.

Мы под звёздами лежим на виду.

Мы сегодня не воротимся с гор.

Вы простите нас, товарищ майор…

Это — песня. Запомнил только три куплета. Их было, наверное, шесть. Её напевал тот бритоголовый парень, Ханиф. Он сидел враскачку на низком топчане, левой рукой отбивал такт, правой же, искалеченной, водил по струнам воображаемой гитары.

— Вот вам, пожалуйста, продукт эпохи, — продолжал вещать Вогулов. — Я немного знаю его историю. Знаком с родителями. Так вот, родители подарили ему на шестнадцатилетие своеобразный подарок: комплект из двух больших пластинок «Голоса певчих птиц» и набор наушников. Подарок оказался как нельзя кстати, мальчик мог часами сидеть у проигрывателя, вслушиваться, что-то записывать в блокнот. Папа шутил — орнитологом будет. Мама переживала, мол, что это за работа, копейки получают орнитологи эти. Зря беспокоилась мамаша, партия и правительство и тут явило мудрость. Мол, не дело мужчине птичек кольцевать. А дело мужчине рубежи Родины защищать. Дальние. Афганистан, провинция Кундуз. Был ранен, побывал в плену. Правда, недолго, всего три дня. Его выменяли на жену и четверых детей одного из тамошних командиров. К счастью для Ханифа, комбат его был человеком решительным и без предрассудков. На прощание командир духов, выпускник Ленинградского института культуры, прострелил ему правую ладонь и левую ступню. Чтоб больше не воевал… А песенку эту он сам написал. Её даже по телевидению передавали. Пели какие-то мордастые ряженые, в бутафорских голубых беретах. Как своё. Это запросто нынче.

«…И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню стонал да гитару терзал…»

[…]

Профессор уже изрядно накачался. Он уже по третьему разу говорил об экономическом климаксе, причём ровно теми же словами.

… — Ну и что мы видим? А?! Что видим, я спрашиваю?! Талантливые парни вроде нашего Никиты прозябают в говённых трущобных мастерских, ютятся в хрущёвских клетушках, подрабатывают в кочегарках и вахтёрках. Хочешь жить краше — знай себе малюй секретарей горкомов, передовых рабочих, комбайнёров, ткачих, шпалоукладчиц!

— Именно! — вдруг зычно взъярился Парфён и с размаху треснул кулаком по столу. — Взять вот Мишку Трубникова. Выдвинут на Заслуженного художника РСФСР! А?! За что?! А за картину «Десант». Ну Малая Земля, вы ж понимаете. В центре картины — человек, похожий на бывшего генсека в молодости. Нынче Мишка уже перебрался из комнаты в общаге в сносную двушку в центре города. А сколько хороших ребят из нужды не вылазят? Витька Попов, Норик Арутюнов, Сонька Гринберг. Но на коне всегда будут — тут, профессор, вы правы — те, кто малюет генсеков, вождей и ткачих…»

… Видно было, что пить ему вообще нельзя. Розоватый, поначалу, румянец заалел, пошёл пятнами, лицо залоснилось от пота. Синяя майка с жёлтой надписью: «WE SHALL OVERCOME!» покрылась тёмными разводами. Почему-то именно это стало раздражать. Да и не только это. Тут я и не сдержался.

— Э, простите, я ничего в живописи не понимаю, — я заговорил со светлой улыбкой профана. — Однако позвольте высказаться. Я вот недавно картину видал. Ага. Называется — «На сходку!» Там Ленин такой молодой. Наверное, тоже Трубникова работа. Или кого другого? Мне вот понравилось, да. Такой порыв! Экспрессия! Вы не находите?

Ага. Точно в цель. Румянец стал багровым. Зато глаза побелели.

— А ты вообще кто?! Ты не стукач? Кто тебя привёл сюда? Тут же ясно написано: «Дятлы не поют». Это ведь ты его привела? — он метнул гневливый взгляд на Дину.

Та съёжилась, глянула на меня жалобно.

— Да нет, Никит. Нету за ним такого. Было бы, уж я бы точно знала, — затараторила она, виновато глядя на Парфёна. — И вообще, Кеша очень талантливый мальчик. Да. Он стихи пишет. И песенки. И рассказики смешные. Он даже пьесу написал. «Антигона» называется.

— Антигона?! — профессор раскатисто расхохотался, театрально запрокинув кучерявую голову. — Так вы, милый юноша желаете дополнить Софокла и Жана Ануя? Это прелестно. Но, надеюсь, вы не станете насиловать нас прочтением всей драмы, и ограничитесь лишь кульминацией?..

 Я не ответил. Ибо к чему отвечать человеку, влюблённому в свой вальяжный баритон и слышащему только его и ничего больше? Я вдруг подумал тогда, что за всё время пребывания в этой обители я ни разу не вспомнил о Дине. Ни разу! Даже и не глянул на неё. Хотя она сидела напротив меня. Такое невозможно было бы вообразить ещё вчера.

[…]

— … хочу наконец выйти на третий уровень! Это свободный полёт, понимаешь! Над всем — над школами, направлениями, над техникой. Тьфу! У гения гениально всё — чёрточка, штришок мазок, марашка — всё! И им всё можно. Они не должны задумываться — понравится-не понравится, морально-аморально. Гениальное не должно быть моральным! Оно не обязано нравиться. Нравится должно посредственное, — он с косой ухмылкой глянул на меня, — у него нету другого выхода. Гении жрут, пьют, путаются со шлюхами, маются с похмелюги, мочатся под лестницей…

— Никит, ты волнуешься, — равнодушно вымолвила Яна.

— Цыц, дура! — огрызнулся Парфён. — Так вот, всё это будет потом помянуто и облагорожено и начищено до зеркального блеска. И даже сегодняшние посиделки…

— Ну это если ты гений. А ты…

— Заткнись, добром прошу! — заорал Парфён и вновь шарахнул кулаком по столу.

— Ну почему? — я вновь почёл нужным встрять в разговор, потому что горластая истерика Парфёна уже изрядно надоела. — Вот я ж у вас картину видал — она там в углу стоит почему-то. Вот это… может и не гениально, но… Это лучшее, что я тут увидел. Причём, несравненно лучшее.

— Да что бы ты понимал, телёнок! — зарычал Парфён. — Иди отсюда, мама тебе почитает на ночь Муху-Цокотуху!

 — Отчего ж не понимает? — Яна вдруг встала, слегка качнулась и подошла к Парфёну почти вплотную. — Очень даже понимает. Коли увидел одну стоящую вещь среди кучи говна. Одну, да и то не твою, парниша.

— Заткнись, я сказал, стукачка гэбэшная!

Тут Яна вся как-то подобралась, как кошка перед прыжком, хмель будто слетел с неё напрочь. Я неловко пытался её остановить, но она коротко отпихнула меня локтем. Я давно не видел человека в такой ярости.

— А вот это напрасно. Это ты меня назвал стукачкой?! Ты — меня?! Ой-ёй. Чтой-то ты рассупонился, Никит. С дрезины слетел. Да тебе ж погоны пора вешать майорские. Может мне рассказать добрым людям, почему Сонька Гринберг два года работу не может найти, и Витю Давыденко в стройбат загребли с его-то позвоночной грыжей? А Рауфа Гараева, преподавателя в Художке, кинули в камеру к уголовникам, потом выпустили конченым инвалидом? Кто ручку золотую приложил? А уж насчёт той картины и автора её, тут вообще копать не перекопать. Рыльце в пуху, как во мху. Тебя ж лечить пора, пачкун порченный!

Парфён снова заверещал «Заткнись, сучара!» и наотмашь, с двух сторон ударил Яну по лицу. Я кинулся между ними, схлопотал удар кулаком по губе. Ненароком. Однако взъярился. Несколько уроков бокса пришлись кстати…

Задремавший было на стуле профессор вскинулся закричал «Браво!» и зааплодировал.

Потасовку прекратил Ханиф. Просто встал, что-то гаркнул и замахнулся костылём. Разошлись, угрюмо утираясь и матерясь.

[…]

Дальше снова начинается путаница. Парфён куда-то пропал. И Ханиф тоже пропал. Зато появилась какая-то неряшливо одетая женщина с опухшим лицом. С ней был мальчик лет четырёх. Мальчик поминутно гримасничал, кривлялась, высовывал язык. А женщина молчала в неприступной надменности, которая плохо гармонировала с наспех заштрихованным фиолетовым фингалом под глазом. Яна сидела на стуле, запрокинув голову и зажимая платком кровоточащий нос. А Дина… Я даже не могу припомнить, была она тогда в комнате или исчезла вместе с Парфёном. Богемная вечеринка. Нормально. Но мне пора. Мне давным-давно уже пора. Но…

— Погоди.

Это сказала Яна. Сипловатым насморочным голосом. И я понял, что эта странноватая женщина раздражает меня менее остальных.

— Что вам угодно? — произнёс я с деланным неудовольствием.

— А ничего. Ты уходишь, я ухожу. Тебе налево, мне направо. Но у меня есть пара слов. А?

— О чём?

— О художнике, — подумав, ответила Яна, когда мы уже вышли из подъезда.

— Об этом… Парфёне что ли? — я зло сплюнул. — Нашла художника. Пошёл бы он…

— Не! — Яна замотала головой. — О нём отдельный разговор. Я о другом. Вот ты ж видел картину. Там. Девушка такая в синем…

— Видел. И что?

Яна ответила не сразу. Чиркнула зажигалкой, пару раз торопливо затянулась.

— Хочешь, расскажу о ней. О художнике. Обо всей этой истории. Хочешь?

— Ну…

— Без ну. Не хочешь, иди, не держу. Хочешь, слушай. Так как?..

Художник

И ничего печальнее окрест,
Чем этот лист, висящий в мирозданьи…

Борис ГИНЗБУРГ.

В общем, как в той песенке поётся, — жил-был художник один. Хотя если судить по-нынешнему, какой он художник — в союзах не состоял, ни выставок, ни мастерских, ни званий. Работал сварщиком в трамвайно-троллейбусном управлении, контролёром подрабатывал. Дочь растил один. Жили в посёлке пригородном.

Я сама тогда работала кондуктором в трамвае. Общалась с ним как со всеми. То есть, никак не общалась, здрасьте-досвиданья. И вот как-то в конце моей смены он меня в сторону отзывает и говорит: у меня, мол, срочная работа, не могла бы, говорит, ты дочку мою, Веронику, из школы встретить? Я опешила: ей же, говорю, пятнадцать лет уже, школа через дорогу. Улицу что ли боязно перейти? Он растолковал, что, мол, вяжутся к ней какие-то девки, шкетки-малолетки, проходу не дают, поджидают после уроков, портфель потрошат, тетрадки в грязь вываливают, мелочь отбирают, грозят глаза кислотой сжечь, если кому настучит. Мне интересно стало, ладно, говорю. Подошла к школе и как раз вовремя: обступили её три здоровенные бычихи, руки в боки, матюжки, как утюжки. Я подхожу, культурно интересуюсь, мол, какие дела, какие трудности? Одна оборачивается и громко так: пошла-ка ты, тётка, на… А у самой, у соплячки, рожа опухшая, как у сорокалетней пьющей бабы, глаза тупые, как у голубя. Я уж решила не менжеваться, и этой самой орясине с маху леща выписала. Свежего, полновесного такого. Та присела, за ухо схватилась, мол, ты чего?! А у самой слёзки-сопельки. Ну дитя дитём. Порченое только до серёдки. Тут я тоже присела с нею рядышком, по щекам похлопала и растолковала, кто я есть и с кем здоровкаюсь. Напридумывала, конечно. Однако прониклись малолетки. Громко заверили, что теперь никто теперь Вероничку пальцем не тронет. Как пионеры на линейке, ей богу. Потом проводила девчонку домой, посидели, чай попили, поболтали, пока отец не вернулся.

О том, что Витька картины пишет я только через месяц узнала, Вероничка проговорилась. Отец-то ей настрого запретил про это рассказывать. Уж не знаю, отчего. Говорю же, странный он был, не от мира сего.

Показал мне только одну картину. «Последний лист». Я тогда-то и решила, что он самый как есть гений. Я так понимаю, что гений это тот, кто может, что другие не могут. То есть, вообще никто. Я, Кеша, таких художников больше не видела, и не увижу. Потому как нету таких. И не будет. И, может, не было никогда. Вот так я думаю.

Вероника мне сказала, что картина та написана ну как бы к рассказу. Американца какого-то. Звать его, вроде, Генри. Фамилию не помню, как-то на «О». Там, короче, так: девка одна хворая в больничке лежала. Не жилец. Кто-то, видать, ей сказал: мол, видишь листочек на дереве? Последний. Вот как он слетит, так и пипец тебе. Она сглупа поверила. Лежит, ждёт. А лист не падает. Ну не падает и всё. А оказывается, его, этот листик, художник на стене дома нарисовал. Она и оклемалась. Ну то сказка. В ней чего не набрешешь. А тут — в жизни так: кирпичная, облупленная стена, сырая вся от дождя. И лист — жёлтый, с коричневыми ободками, с прожилками, крапинками. И — ветер. Да. Ну вот как нарисовать ветер? Никак. А он нарисовал. И вот, кажется, вот-вот слетит, вот-вот… Я на ту картину смотрю и, не поверишь, плакать охота. Да что там охота, слёзки натурально текут. Села и реву белугой. Так всех жалко стало почему-то. Вот такая, брат, картинка. С неё всё и началось.

Ну так вот, был у нас тут такой Влад Каминский. Он нынче в Москве. Большой человек, народный художник РФСР.

Я его неплохо знала, была натурщицей у него. Ну и… не только, чего там. Как-то случилась у него на квартире посиделка по поводу его выставки «Вот и лето прошло…». Так себе выставка, народу всего ничего. Потому и посиделка была унылой, как бельё казённое. А я перебрала, видать, со скуки, возьми и брякни, мол, всё это у вас школа-ПТУ, мол, видели бы вы настоящую осень, сидели бы сейчас все на по́пе ровно. Все посмеялись, конечно, однако Влад взвился, мол, о чём речь? Он вообще обидчивый, как мимоза. Я сгоряча и выпалила ему про Витьку Уланова и про его «Последний лист». Влад как услышал, что он сварщик в ТТУ, так повеселел. Сидит, вроде, зубы скалит. А у самого рожа как у похоронного агента. Я говорю: а давай завтра сходим да и поглядим. Он завёлся, осерчал и говорит: а давай!

Пришли втихую днём, пока Витька на работе. Вероника после уговоров вытащила из чулана одну картину. Только одну. Называлась она «Невидимка». Тоже по книжице какой-то не нашей. Я поначалу вообще ничего не поняла. Ну вот представь: улица, дома двухэтажные, мостовая булыжная. Фонари старинные. И — ни души. Да. И всё равно кто-то, как будто, есть. Вот этот самый Невидимка. Это, брат, словами не сказать. Но если начать вглядываться, то как будто проглядывается неясное. Хотя и нету ни души. Но проглядывается. Чёрт, не знаю. Какой-то, вроде, комок воли, боли. Просто до крика придавленный, стиснутый. И всё из одной точки картины. И таким горьким недобром от всего этого веет. Как из чёрной полыньи. Я ошалела просто.

 А Вероника рядом стоит, улыбается. «Ну? Где Невидимка? Покажи?». Я ткнула пальцем — под вывеской полукруглой возле железных ворот. Та головой кивает — да! Вот, хочешь верь, хочешь, нет. Влад, тот и вовсе стоит, как пришпиленный, глаза лупит. Потом сразу засопел, домой засобирался, дела, мол. Дела у него! Я уже на улице спрашиваю, как, мол тебе? Он этак в растяжечку: ну-у, это интересно по-своему. Ах ты ж, думаю, срань господня. Интересно ему! Промолчала, однако. Потом говорю: помоги человеку, ведь пропадает же в безвестности! Он кивнул: подумаю.

Причём, не соврал. Видать завёлся. Ну и началось. Сперва его картину, вот как раз тот самый "Последний лист", взяли на выставку "Самобытные художники Поволжья". Слово-то дурацкое какое — самобытный. Папуас он что ли какой! Однако ж дело попусту не прошло: на выставке его приметил Ильшат Каюмов, директор книжного издательства. Нормальный, кстати, мужик. И прямо сходу предложил Витьке оформить книжицу-раскраску. «Да здравствуют каникулы!». Книжка так себе, стишки какие-то плюшевые. Типа: вот и лето наступило, солнышко всем подарило. Книжка вышла, даже шуму наделала. Тут Каюмов на худсовете возьми да и скажи, мол, есть идея предложить художнику Уланову Виктору поучаствовать в работе над большой детской антологией «Радуга над Волгой».

Тут гром и грянул. Потому как единственным иллюстратором был назначен как раз Влад Каминский. Он вякнул, мол, как так, мы ж договаривались… А тот ему, мол, ничего, потеснитесь. Надо ж дать дорогу гению. Так и сказал — гению. Прикинь, что было с Владом! Задвинули, как мелкоту, мол, пойми своё место и не буровь под руку.

Что было! Влад месяц семенил в обком и в минкульт, по часам, как на работу! Требовал, лебезил, заслуги говённые свои перечислял, пальцы загибал. Он же с той антологией выдвигался на Заслуженного художника РСФСР! А тут какой-то гений-самородок сыскался!

В конце концов пошли там ему навстречу. Каюмов, правда, мужик упёртый, но его Первый лично на ковёр вызвал и растолковал на повышенных. В общем, сломали мужика. И остался Влад единоличным оформителем. Отжал своё.

А потом узнаю, что, Влад этот втихую, без меня сходил к Уланову на дом и купил-таки у него картину. «Невидимку» как раз. А? Этот с какой же рожей?! После того дерьма, что он на Витьку вылил за глаза. Мне рассказывает, сам довольный такой, хохочет. Ну барыга барыгой. А я как узнала, за сколько он этого Невидимку выторговал, мне в ряшку его сияющую плюнуть захотелось. Сказала только: сволочь же ты, Каминский. Дрянцо на блюде. Он сперва загоготал, как конь. Потом обиделся. В общем, больше мы с ним не виделись. Да он через месяц в Москву укатил, случай подвернулся.

А про Витьку с той поры забыли. Ну что-что, а забывать у нас умеют. Кому он надобен, этот Витька Уланов с его Божьим даром! Все ж у нас в очереди стоят. Кто за талантом, кто за колбасой.

Тут-то и выплыл Парфён. Он тогда на подъёме был. А сведи-ка, говорит, ты меня с этим гением-самоучкой. Я отказалась. Рассказала ту историю с Каминским, хватило с меня позора. Он, однако стёжку нашёл. И знаешь, кто его привёл? Ну да, Динка твоя. Я её потом спросила: откуда адрес узнала? Не говорит, однако. Мутная она у тебя, на просвет не видать, уж ты прости. Ненастоящая. Хочет быть настоящей, а не выходит, пустошь одна внутри. Оттого и льнёт к каждому, пустоту унять хочет. А не получается. Пустота одна, только горошинки внутри, как в погремушке — тук-тук, тук-тук…

Витька тогда им на радостях пару картин выставил. Одна называлась «Виденья грозы». А другая — вот как раз та самая, что ты сегодня видел. Парфён как её узрел, так и сел, пришпиленный. А когда Вероничка вошла, он вовсе дар речи потерял. Смотрит — то на неё, то на портрет. Потом от ступора отошёл, спрашивает: «Сколько? Сколько вы хотите за портрет?!»

Витька замешкался, ну непривычный он к торжищам человек, да тут Парфён глянул на Веронику и говорит, солидно так: «Я бы и сам хотел её писа́ть. Вы не против? Это, конечно, за отдельную плату…» А у самого глаза, как топлёное сало. Витька и рассвирепел. В общем, выпер он его и сказал, чтоб ноги его не было.

Потом уже я узнала, он всё-таки пару раз приходил. С извинениями, с коньяком. Да без толку.

А потом несчастье приключилось. Ввязался Витя в какую-то свару около остановки. Вроде, разнять хотел пацанов. Его даже и не ударили, просто отпихнули, не лезь, мол, куда не просят. А он оступился, и — затылком о край скамейки. Скорую вызвали, но он, как говорится, не приходя в сознание…

В дом его племянник двоюродный въехал. Всё по-шустрому спроворил, будто так и надо. А Веронику, ей тогда только шестнадцать исполнилось, спровадил в детдом, под опеку государства. В город Уржум, с глаз долой. Досвидос, детка.

А у меня в Уржуме как раз тётка по матери. Муж помер, детей нету. В хворях, как в репьях. Давно меня теребила: приезжай, мол, я квартиру тебе отпишу. Я отнекивалась, что я там оставила, в Уржуме этом, а тут вот взяла и согласилась. Ну прикипела я к этой девчонке, сама не пойму, как. Уржумский детдом, вроде, заведение приличное. Даже выпускники есть прославленные. Но детдом он и есть детдом. Я-то знаю. В общем, я за ней присматривала. Она мне как сестрёнка до сих пор, да.

Время подошло, в августе ей восемнадцать исполнилось. Приезжаю её забирать, мне говорят: сбегла она. Куда — никто не говорит, да и не положено, кто я ей? Никто, считай. Но я у директрисы всё-таки выпытала, где она может быть. Как ни говори, а умею я с людьми договариваться, да. От неё же и узнала, что за месяц до того приходил один мужчина солидный, интересовался, когда выпуск у воспитанницы Вероники Улановой. Она ему ничего не сказала, конечно, но он, по всему видать, человечек ушлый, наверняка выведал. По описаниям — Парфён, не иначе.

Нашла я Вероничку у какой-то Лидки, детдомовской подружки мутноватой девицы, привела в дом к тётке. Девчонка вся напуганная, это, говорит, он, Парфён, папу убил, он дом наш сжёг, он и картины украл, он вообще сумасшедший, я знаю. Я её как могла успокоила: Парфён хоть и шваль-человечек, но чтоб поджечь, ещё и убить — это вряд ли. Трусоват, хоть и шкодлив, как кот. А вот насчёт картин…

Решила, однако, проведать. Напросилась в гости. И на моё счастье к нему в тот же день припёрлась шобла студентов из Художки. С дорогим бухлом и закусью. Жорики-мажорики, Парфён хвост распушил, весь такой розовый фламинго. А я по-тихому дождалась, пока он вовсе размякнет и — шмыг из гостиной в спаленку. А там-то — как раз тот портрет, что ты видел сегодня. Я удивиться не успела, а уж Парфён вырос за спиной, как хрен из грядки. Гневный такой. Как посмела, мол?! В чужие спальни, мол, без приглашения не ходят порядочные девушки! Ага. А я говорю — так то порядочные, я-то причём? А вообще, не о том говорим, парнишка. Главное, я теперь знаю, картины-то у тебя. Хотя бы одна точно у тебя. А может, и все. Как оно так вышло: дом сгорел, картины уцелели? Или ты их из пожара вынес, прижимая к опалённой рубахе?

Он весь закраснелся, задёргался, как петрушка на верёвке: чего, говорит, ты хочешь, сучка?!

Я говорю: хочу, чтоб ты поня́л: под статьёй хочешь, и под хреновой статьёй. И не приведи бог, с девкой что случится. Ты знаешь, о ком речь. Никакое золото партии тебе не поможет.

У Парфёна, вроде, рот до ушей, но, по всему видать, яйца у него вспотели.

Может, всё бы за сим и успокоилось. Но через неделю Вероника заявилась к Парфёну самолично. Представляешь? Не домой, конечно, в Союз художников. И там, прямо на людях, заявила — верни картины моего папы! Причём, шумно. Допекло девку, страх потеряла начисто. Парфён стал её успокаивать, водички налил из графина, порхал мотыльком. Попросил подождать пять минут. А через пять минут — грянули менты. Запихнули девку в «воронок» и увезли. Больше суток продержали с бомжихами и уличными давалками. Может, и больше продержали бы. Но я её нашла. Она ж у меня жила тогда. Полдня искала, однако нашла и вытащила. Пришлось поручиться. А повесить на неё хотели шантаж и вымогательство. А?! На неё, шантаж! Сказали, мол, в случае повторения получит реальный срок. До четырёх лет как уже совершеннолетняя. И ведь посадят, дурашку-малолетку.

Вот такая история.

Теперь спроси: зачем тебе всё это знать? Отвечу. Только сперва глотну чуток влаги божественной. Нутро ссохлось.

***

Яна вытащила из сумочки стеклянную флягу с коньяком и в два приёма её ополовинила.

— Ф-фа! Уже лучше. А?! — Яна подбросила на ладони флягу. — Глотнёшь?

— Пожалуй, — кивнул Иннокентий и неуверенно взял флягу.

— Пей до конца, у меня ещё есть… Так вот, о чём я. Дела у меня, брат, так себе. В больничку мне надо вскорости. Причём, давно уже. И скорей всего, надолго. Если не… Короче, надо, чтоб кто-то за ней приглядел. Просто при-гля-дел. Она ж — как кактус в берёзовой роще. Жизни не понимает. Пропадёт. А я, так сложилось, подружек всех подрастеряла. Сперва мне не до них было. Нынче им не до меня. Так вышло, что у меня ближе неё нету никого. И у неё то же самое. Она даже мне как-то сказала: если будет у меня дочка, я её Яной назову. Пустячок, а приятно. Так вот, ты побудь с ней… Ты не пойми неправильно, просто побудь. Боюсь я за неё. Вот поверь, за себя так не боюсь, как за неё.

Что прямо-таки пропадёт? Что с ней случиться-то может. Не по пятам же за ней ходить.

Что случиться может? Я Парфёна боюсь. Не за себя, конечно, мне уж точно бояться нечего. За неё. Он ведь с тем портретом натурально сбрендил. Он когда на портрет смотрит, у него глаза белёсыми становятся. Как бельма. Я не понимаю, что он с портретом хочет сделать. За свой выдать? Так дураку ж понятно где он, и где портрет. Научиться так писать? Разве такому можно научиться. Это ж как родиться заново. Довелось как-то пообщаться с барышней одной. Эльзой Кабировой. Ну это высший свет. Её ещё называли нефтяной принцессой. Слыхал, поди. Она ж почти его невестой была. Он её год обхаживал. Да. А они разбежались. Вернее, она сбежала. Можно сказать, из-под венца. Я её спросила, как да почему. Она так говорит: он же шизанутый совсем с этим портретом. Ночами сидит, пялится в него. Малюет что-то, рвёт в клочки. Даже плачет иногда навзрыд. Вдруг втемяшилось ему, чтоб я непременно стала похожей на ту девку с портрета. Платья стал какие-то покупать. Сарафаны, заколки. Сроду не носила…

Потому и боюсь за неё. Одержимый он, а это страшно. Для меня страшнее одержимых нету на свете. Со всеми договориться можно. А с ними нет. Понял?

Ну понял. А почему именно я?

Почему ты? Даже не знаю, как сказать. Просто увидела, как ты на картину смотрел. Так, на моей памяти, на неё никто не глядел. Вот я и решила.

— Но… Где ж я её найду?

— А чего искать. Вон она…

— Где?!

— Не видишь? А ты шагни-ка вперёд. Главное, не бойся, не удивляйся. Ой, там много странного. Я, может, после объясню, что смогу. А что не смогу, того никто не объяснит…

***

И вот тут приключилось… ну просто наваждение, не иначе. Я действительно сделал шаг вперёд, потом ещё. И она появилась. Точно такая, как на той картине. Только без веранды, листьев, радужной паутины бабьего лета. Ну нет, не точно такая, конечно. Жизнь прошлась по портрету грубо и бесцеремонно. И всё же это был ровно тот же человек, лишь повзрослевший на три горьких года. Те же волосы, густо перехваченные на затылке, те же глаза — соединенье двух загадок… Только вместо насмешливых, беспечальных искринок — ровный умиротворяющий свет. И головокружительное ощущение ясности...

***

— Эй! Вы чего молчите? Я третий раз спрашиваю! Вы кто?! И почему здесь?

Я вдруг осознал, что в самом деле пребывал в некотором оцепенении и не отвечал на простые вопросы.

— Я? Я Иннокентий! — звучно ответил я. Потом добавил уже тише: — Просто Кеша.

Я обернулся словно за подтверждением, но Яны не увидел. Да и вообще ничего не увидел из того, что было ещё пара минут назад. Исчез этот оскаленный недобром переулок, ржавая, убитая пятиэтажка. Даже воздух как будто стал другим, вдруг повеяло не апрельским теплом, и птичьи голоса — не апрельские.

— Кеша… А ведь я тебя помню. Да.

— Но…

— Мы не виделись? Ну конечно не виделись. Тем не менее. Знаешь, это трудно вот так объяснить. Мне Яна сказала, что ты меня проводишь. Ведь так?

— Ну да.

— Вот и хорошо. Да тут недалеко. Я тебе по дороге расскажу. Или нет. Я тебе напишу. Мне так проще. Понимаешь, это тот портрет ко дню рождения. Четыре года назад. Ты ведь его видел сегодня? Видел. Вот и я тебя видела. Оттуда. Тебя и Яну. Так вышло, я теперь как часть того портрета. И он часть меня… Не знаю, как это словами объяснить. Я как-то всё не так говорю, лучше я потом тебе напишу? Так понятней получится…

Обратный отсчёт

Проснувшись, Иннокентий долго и удивлённо разглядывал незнакомый потолок с гипсовой лепниной, грузную бронзовую люстру с цепочками. Удивление сменилось тревогой. Ясно он понимал одно: он никогда прежде не был в этой комнате. Всё прочее сошлось в разбухший, пугающий сумбур.

В комнате никого не было. Окно распахнуто настежь, с улицы доносился детский гомон, птичий грай, обрывки каких-то полузнакомых мелодий, обычный дворовый звуковой кавардак…

Он быстро встал и, озираясь, принялся одеваться. Так. Пил он вчера что-нибудь? Вроде, что-то было. Но точно не много. Не так, чтоб уж до беспамятства. Надо было как-то распутать этот запутанный моток. Однако — за нить потянешь, она того сильнее запутывается.

На пузатой кривоногой тумбочке возле кровати — сложенный вчетверо тетрадный листок в косую линейку. На ней красивым, школярским почерком написано: «КЕШЕ. Прочтёшь, как будет время. Это важно». Иннокентий хотел развернуть, но передумал, сунул листок в карман брюк — после, после…

Ладно ещё, сегодня воскресенье. И тем не менее, надо вспоминать. Улица. Название какое-то… Да! Название — «Ветряная». Странно. Никогда не слышал о такой. Да она сама какая-то диковинная, будто время там остановилось. Или замедлилось. Бабка в старом армейском бушлате набирает воду из уличной колонки. Два ведра и синее резное коромысло. Неужто в городе ещё есть коромысла? Дощатый вихляющийся мостик через ручей. Треснутая деревянная афиша с написанным краской от руки названием фильма. Сейчас не вспомнить, что-про скифов что ли? Девушка. Очень, очень необычная. Зовут Вера. Нет, не Вера. Вероника. Дождь. Проливной, с молниями. Это посреди апреля! Дальше, дальше! Вымокли до нитки. На нём куртёжка, куцеватая, но с капюшоном, он её суматошно расстёгивает, ломает второпях застёжку, махнув рукой, стягивает через голову, как гимнастёрку, а потом — тоже через голову — натягивает её на Веронику. Почему-то это показалось смешным. Потом…Потом они целовались. Потом он её переносит на руках через глубокую по самую щиколотку лужу и поражается её почти невесомой лёгкости… «Чашка чая могла бы спасти положение…» Поднимались на второй этаж по лестнице с толстыми деревянными перилами, исписанными надписями. Кажется, да, чай. Потом — волна нежности. Необыкновенной и неповторимой.

Однако дальше. Ладно. А откуда шли?.. Тут нить, которая, вроде бы расшнуровывалась исправно, наткнулась вдруг на некое жёсткое препятствие, свернулась сперва в восьмёрку, потом в знак @, потом и вовсе в какое-то хаотическое мочало. Какая-то странная, измочаленная квартира… картины. Девушка на картине, которая вдруг как будто ожила. Вероника… Бред какой-то. Художник… Ну да, они с Диной должны были в воскресенье идти к одному малоприятному типу, художнику…

Стоп! В воскресенье. Вчера. Стало быть, сегодня вовсе не воскресенье, а вполне себе понедельник! 22 апреля. И сегодня, в 9.30 — аттестация! Помимо прочего — место заведующего лабораторией капиллярно-пористых материалов. Кандидатов двое: он и Женька Черняк. Шеф был скорее на его стороне, но ему уже звонили, тонко и толсто намекали, что завлабом должен стать Женя Черняк, ибо он племянник начальника правового управления Совета министров региона. Михей как мог сопротивлялся, ибо понимал, что Женька, в сущности, безграмотный, наглый мажорик и бездельник. Сегодня должно было всё решится.

Однако время — половина одиннадцатого. Эта долбаная аттестация или заканчивается, или уже закончилась. Куда теперь идти, зачем? Всё определено: мене-текел-фарес, так, кажется. Взвешен и найден лёгким. Иннокентий глухо рассмеялся. В какой-то момент захотелось плакать от злости и обиды. Потом злость улетучилась. Он сел на кровать, обхватил голову руками, силясь унять невесть откуда взявшийся, непонятный, гул, воронкообразно вихрящийся, от горла до темени, закладывающий уши изнутри…

***

На работе Иннокентий не стал ничего объяснять, тихо прошёл сквозь череду удивлённо-насмешливых взглядов, сел за свой стол, всё так же обхватив руками голову, пытаясь осмыслить, что с ним происходит. Кажется, вскоре задремал. И даже едва не упал со стула.

— Ступайте-ка домой, Евграфов, — процедил Михей, с гадливостью глядя на его отсыревшую, изжёванную рубашку. — И успокойте уже вашу маму.

Иннокентий вздрогнул, кивнул, встал и двинулся к выходу, не слыша смешков и перешёптываний.

— И впредь постарайтесь избавить нас наконец от визитов вашей маменьки. У нас всё-таки государственное учреждение, а не Дом матери и ребёнка, — выкрикнул он фальцетом, к общему удовольствию.

— Это ж надо догадаться — так подпрыгнуть, чтоб лягнуть самому себе по яйцам, — сокрушённо, вполголоса произнёс вполголоса Михей уже у самого выхода.

***

 Дома его встретило ледяное молчание. Казимира Владиславовна, верно, ожидала объяснений, оправданий. А поскольку Иннокентий вместо того попросту завалился на кушетку, отвернувшись к стене, то матушка всё же решила начать:

— То, что мой сын просрал должность, которая просто просилась к нему в руки меня даже не удивляет. Святый боже, что ещё ждать от сына твоего папаши, чтоб ему сто раз икнулось. Тут ты, горемыка, выбирайся сам. Но то, что ты, припёрся на аттестацию пьяным, потому что всю нынешнюю ночь проваландался с проститутками, это выше моего разумения, и я просто так оставить не могу. Я пока ещё твоя мама, чтоб ты знал! И я приму меры.

— Какие проститутки, какие меры?! — простонал Иннокентий, не оборачиваясь. — Ну что ты несёшь?!

— Тебя видели вчера вечером в обществе проститутки! — вдруг заверещала Казимира Владиславовна пронзительной фистулой. И тут же громогласно зарыдала. — Вчера вечером тебя видела моя подруга Марта Германовна! Ты стоял с одной пёсьей девкой возле подъезда! Вы курили, а потом пили! Пили! Прямо из горлышка! — выкрикивала Казимира Владиславовна, содрогаясь от рыданий.

— Ладно. А с чего ты взяла, что она проститутка?

— Это не я взяла. Это взяла Марта Германовна, — перестала рыдать Казимира Владиславовна. — Она её узнала. Это её знакомая.

Иннокентию вдруг стало весело.

— Как?! Марта Германовна тоже проститутка?! Ай-яй, кто бы мог подумать…

— Не смей так говорить о заслуженной учительнице города, щенок! — зычно закричала Казимира Владиславовна. Хотела снова зарыдать, однако передумала. — Эта самая Яна училась в её школе. Говорит, до восьмого класса была круглой отличницей. В художественной самодеятельности пела, отстающим помогала. Потом что-то у неё в семье приключилось и она покатилась вниз. Просто кубарем покатилась. На учёте состояла, в семнадцать лет условный срок получила, ударила шилом одноклассника в ногу. Короче, гнида порченая. А я найду на неё управу. Я не позволю ей… Я сейчас же позвоню Стелле Аркадьевне, маме Сонечки Казакевич. У Стеллы брат — какая-то шишка в МВД. Эту нахальную шалаву наконец пристрожат.

— Мама! — Иннокентий поднялся с кушетки. — Ты никуда не пойдёшь и никуда не будешь звонить!

— Буду, сынок. Ещё как буду! И никто меня не остановит. Я спасу тебя от нечисти!

Тут Иннокентий тоже стал что-то такое кричать. Потом он устал, потому что голова вновь наполнилась тем смерчевым гулом, а в комнате совсем не осталось воздуха, и, чтобы не задохнуться, он сел на пол, хватая ртом остатки воздуха, как когда-то очень давно в невыносимо жарко натопленной отцом деревенской бане…

***

Первое время — ничего не было. Только зыбучая лихорадка, да лиловая, постоянно сжимающаяся, как гармошка, комната. Потом появились лица, да потекли разговоры, завораживающие своей бессмыслицей, поплыли буквы, складывающиеся в слова, смысл которых терялся, не успев возникнуть.

Однозначно ощущать себя он начал в больничной палате. Скосив глаза, он увидел возле себя Казимиру Владиславовну и Сонечку Казакевич. У обеих были одинаково скорбные лица с поджатыми ртами. И обе были смехотворно схожи друг с дружкой.

— Мама, — спросил он наконец уже готовую вновь разрыдаться Казимиру Владиславовну, — ты ведь никуда не звонила?

Спросил и тотчас осознал, что решительно не помнит, кто, кому и куда должен был звонить.

Mea culpa

[2007, апрель]

… Вон ту прозрачную, но прочную плеву
Не прободать крылом остроугольным,
Не выпорхнуть туда, за синеву,
Ни птичьим крылышком, ни сердцем подневольным…

Владислав ХОДАСЕВИЧ.

Та злосчастная история вскоре забылась. Как-никак двадцать лет минуло. Да и было бы что вспоминать, Женька Черняк хоть и плюхнулся тогда в кресло завлаба, но ненадолго, уже летом он, никого не предупредив, подался в Москву и там влип в прескверную историю с фарцой и дурь-травой. У него и прежде случались нескладушки с законом, но в тот раз всё было очень всерьёз. Настолько, что папино кресло сильно качнулось. Пришлось юного гуляку уложить на месяц в неврологическую клинику в другом городе. После чего он исчез из поля зрения.

Место завлаба перешло к Иннокентию, и хотя в начале девяностых институт закрыли, его разработками в области железографитовых подшипников сильно заинтересовалась норвежская корпорация «Стиил Норвэй». Иннокентий даже год с небольшим проработал в Норвегии, в городе Берген. Ныне Иннокентий Дмитриевич совладетель и генеральный директор строительной фирмы «Тритон».

Вскорости по возвращении из Норвегии Иннокентий женился наконец на Сонечке Казакевич к вящему успокоению Казимиры Владиславовны.

Надо отметить, что уважаемая София Михайловна после замужества переменилась изрядно. Обернулась из застенчивой, субтильной мышки-молчуньи в сентиментальную, и обидчивую простушку, капризно требующую к себе внимания и непременного ответа на неотвязные вопросы вроде: о чём ты сейчас думаешь? почему ты сегодня такое грустный? когда ты понял, что любишь меня? А ещё она обожает обижаться. Потом — холодное выслушивание усталых дежурных извинений, и наконец бурное прощение с рыданием и требованием клятв и любви… И ещё София Михайловна непреклонно уверена, что всем своим семейным достатком они обязаны исключительно её папе. Ну да¸ Михаил Эдуардович вправду помог некогда Иннокентию двумя-тремя важными звонками. Однако масштаб этой помощи был многажды преувеличен. «Папа будет недоволен» — звучало как приговор, обжалованию не подлежащий.

Детей у них не было и быть не могло. По причине школьного подпольного аборта. Соню тогда еле выходили. Был закрытый суд, невольного отца по совокупности деяний закрыли в колонии. Об этой истории Иннокентий узнал случайно, от её закадычной подруги, перебравшей на их свадебной годовщине мохито с джином. Так случается иногда у закадычных подруг.

А так-то всё хорошо у Иннокентия Дмитриевича.

Есть лишь один пустяк, который слегка омрачает позитивный жизненный окрас: то, что он решительно не помнит, что же всё-таки приключилось с ним в тот злополучный день 21 апреля ровно двадцать лет назад. Помнит лишь, что они должны были с его давней подружкой Диной сходить в мастерскую какого-то художника. И всё! Дальше глухой и слепой провал. Вплоть до тягостного пробуждения в незнакомом доме, на незнакомой улице. Какую-то ясность мог бы внести, наверное, тот сложенный вчетверо тетрадный лист, который он тогда впопыхах сунул в карман. Но тот лист пропал без следа. На все вопросы Казимира Владиславовна неизменно отвечала недоуменным отказом, после чего хваталась за виски и стонущим голосом просила накапать ей капель.

Пустяк, безделица. Но жизнь, вообразите, омрачает. Слегка. Супругу его и матушку это всё не волновало бы вообще. Не помнит, и слава богу. Ежели б не одно странное обстоятельство: Иннокентий иногда, по весне, ближе к апрелю, сначала надолго запирается в кабинете и не открывает даже тогда, когда Сонечка стоит возле двери с подносиком и серебряной чашкой с настоящим бразильским кофе. Причём, может ответить резко и невежливо…

Но беда даже не в этом. А в том, что зачастую после этих кабинетных бдений Иннокентий вечером собирается и уходит бог весть куда, на глухую окраину, на улицу Щорса, и возвращается за полночь, бывает, что и слегка нетрезвый, хотя последнее редко.

София Михайловна, было дело, даже человечка ушлого нанимала. Тот, однако, сообщил, что ничего предосудительного Иннокентий Дмитриевич не совершает, хоть и ведёт себя странно: бродит по этой забытой улице, какие-то вопросы прохожим задаёт, даже деньги, вообразите, предлагает…

Его и к психологу сводили. Семён Валерьевич Курский. Психолог (он же сексопатолог, конфликтолог, арт-терапевт и ещё много чего подобного). Провёл три сеанса. Полумрак, релакс-музыка, странные вопросы… После чего сказал: по всей видимости, в тот вечер вам была нанесена какая-то нестерпимая душевная рана и ваш мозг блокировал эту критическую зону. Доверьтесь же вашему мозгу. Он вам не враг, худого не сотворит. Не ломитесь в запертую дверь. Если и вломитесь, ничего хорошего для себя не найдёте. Лишь боль и разочарование.

Иннокентий, вроде бы, доверился. Хождения по пустынной улице к радости супруги прекратил. Потому что однажды случайный прохожий, попросивший прикурить, поблагодарил церемонно и, уже отойдя, вдруг окликнул:

— Эй, приятель. Ты, я гляжу, ищешь тут чего-то? А хочешь совет? Не ищи. Оно само придёт, нежданно и случайно. Сам удивишься, как всё просто.

Так оно и произошло: нежданно и случайно…

***

В тот день пришлось битый час бессмысленно проторчать в приёмной одного юриста, мутноватого но влиятельного субъекта по прозванию Валет. Тот как-то обещал посодействовать в одном пустячном, но щекотливом деле. Однако судя по тому, что из-за двери постоянно слышался чей-то раскатистый хохот и звяканье посуды, ждать предстояло долго.

Чтоб хоть чем-то занять себя, он в раздражении открыл толстый глянцевый журнал с крикливым названием «Moscow Monthly Reporter». Ничего интересного там, вроде бы, не было. Но ближе к концу, под рубрикой «Marketplace» и под заголовком «Наши за бугром» он прочёл: «Картина неизвестного русского художника продана за 720 тысяч евро».

Стало вдруг интересно. Принялся читать дальше:

«Газета «Кёльнер Штадт Анцайгер» упомянула между прочим, что на Арт-аукционе в Кёльне была сенсационно дорого продана картина неизвестного русского художника «The Invisible Man» [Невидимка]. Бывший владелец картины некто Владислав Каминский был скуп на комментарии, сказал лишь, что картина попала к нему случайно, в силу, как он выразился, череды трагических обстоятельств. На вопрос, каким именно образом к нему попала картина неизвестного художника, Владислав Арнольдович ответил уклончиво: «Это давняя и очень печальная история, мне бы не хотелось её ворошить. Да. То были трагические годы моей несчастной родины, много судеб и жизней было тогда сломано. Я долгое время искал хоть какие-то следы этого незаурядного человека, но, увы, тщетно. Однако я не теряю надежды…»

Особого интереса история, вроде бы, не представляла. Мало ль их, историй об окаянных годах, когда удачливые пацаны-нувориши копеечно скупали у стариков шедевры и становились коллекционерами и меценатами. Однако Иннокентий Дмитриевич, начисто забыв о неотложных делах, вдруг поднялся в полной растерянности и, прихватив с собою журнальчик, вышел из приёмной, к немалому удивлению секретарши. Он не сразу осознал, что внезапный прилив странного волнения, напрочь заслонивший все его нынешние дела, связан именно с этим журналом, вернее с репродукцией той картины, и что эта картина в сумеречно-сиреневых тонах напрямую связана с той дымной полыньёй в памяти, мучившей его долгие годы.

Да дело даже и не в самой картине. Он увидел — улицу. Да, ту самую улицу. Улицу, которую он так много лет бессильно пытался выудить из чёртовой полыньи, да так и не выудил, потом столь же тщетно пытался её запихнуть обратно, да так и не запихнул. Которую искал, да не сыскал. Улицу, которая запечатлелась, как сквозной отпечаток волны на речном песке.

Ну да, та самая, в точности та самая улица. Приглушённо тихая, извилисто горбатая. Вот она. Со странным названием «Ветряная». Вздувшаяся розово-сиреневая мостовая, задремавший на остановке овальный, жёлто-красный трамвайчик без пассажиров, старые двухэтажные дома с распахнутыми ставнями, вовсю цветущая сирень в крошечных оголённых палисадниках (его ведь тогда даже и не удивило, откуда сирень в середине-то апреля?!). Колонка, косо торчащая из мостовой, как неразорвавшаяся бомба. Газон со спутанными колтунами рыжей прошлогодней травы. В тени арки понурый человек в серой, съехавшей на лоб шляпе, сидящий на футляре от аккордеона.

И — да! — тот самый дом. Нет, нет, его не видно, но он там, сразу за той овальной аркой с барельефом в виде виноградной лозы Слева — гостиница «Камелот». Справа — шашлычная с открытой верандой под названием «Манушак». И ещё — странный волнующий гул, какой бывал в детстве, из горловины витой морской раковины. «Как прост и прихотлив природы разум тайный…»

А позади, за разбитой асфальтовой дорогой со скрипучим гравием по обочинам, вздыбленный, заросший чертополохом гребень косогора. А за ним, внизу плоская, выщербленная мозаика крыш, серая, привольно вихляющаяся дорога. Но это позади…

Воспоминания вначале хлынули разом, с ошеломляющей отчётливостью. Как тот трамвайный звоночек. Затем потекли мелкими ручеёчками. А затем внезапное осознание, что как прежде ничего уже не будет.

И был вечер, и было утро. Он даже стискивал голову, словно силясь не то выдавить из памяти что-то ещё, недостающее, не то удержать то, что вернулось к нему, дабы не повернуло, оно, заплутавшись, обратно, в мутную глубь беспамятства. Он не слышал мышьего воркования, затем требовательного причитания и даже отчаянного всхлипывания жены за запертой дверью.

Вероника. Повзрослевшая девочка, смеясь, шагнувшая тогда к нему прямо из безымянного портрета в углу чужой квартиры. Тёмная история жизни, исполненная непроницаемой тайны, головокружительной красоты, благородства, лжи и бесчестия. Улица, которой нет, но которая была и осталась в нём багровым рубцом. Любовь, которая полыхнула так ярко, так слепяще, что он надолго потерял способность видеть и помнить.

***

Итак, Влад Каминский.

Раскопал его блог. «У Камина». Большое, объёмное фото мэтра. Тяжёлое одутловатое лицо, редкая бородка, редкие брови торчком, рыжая, мелкими кудряшками шевелюрка с розовыми пролысинами. Тёмная водолазка под рубахой и непременный клетчатый шарфик вокруг шеи. Далее — картинная галерейка. Подчёркнуто скромный, но скрупулёзно подробный перечень заслуг и наград… Как же вы все одинаковы, господа художники.

Никакого упоминания о кёльнском гешефте, как и следовало ожидать, нет. В диалоговом окне, озаглавленном: «Спрашивайте — отвечу», Иннокентий написал: «А известно ли вам имя художника Виктора Уланова?» Ответа, однако, не последовало. А вскоре и сам блог исчез из поля зрения.

М-да, что ж вы творите-то, а, господа мастера культуры? Кто и когда из вас совесть-то извлёк так проворно и безболезненно? Вспомнился придушенно хрипловатый голос той странной женщины по имени Яна: «Сволочь же ты, Каминский. Дрянцо на блюде». Пожалуй, так. Но сейчас не об этом речь. Надо их найти. Всех, кто был тогда — Динка, Парфён, Яна… Профессор там был ещё какой-то…Волобуев что ли? ... И ещё Ханиф, инвалид-афганец. Кто-то ведь что-то да знает. Но главное — Парфён. Или нет, сначала Дина…

Дина

Отыскать Дину было непросто. После того памятного вечера она начисто исчезла из виду и более не объявлялась. Да Иннокентий и не искал встречи. Она растворилась в прошлом с удивительной лёгкостью.

Наконец он вышел на одну из её подружек, некую Альбину, глуповатую, болезненно злопамятную стерву. За это время она поменяла двоих супругов, родила от каждого по ребёнку, однако на Дину всё ещё лелеяла какую-то многолетнюю ревнивую обиду, и потому долго ничего не желала говорить о ней. Наконец капризно сдалась и сообщила, что Дина лет десять назад вышла замуж за литовца, укатила с ним в Клайпеду, потом развелась, пропала надолго, выплыла где-то не то в Голландии, не то в Германии. Снова вышла замуж. После долгих жеманных отнекиваний и намёков дала наконец её электронный адрес.

Переписка с Диной была долгой, путанной и бесплодной.

Конспективно она выглядела так.

Иннокентий: Я, собственно, вот по какому поводу. Ты ведь помнишь, наверное Парфёна. Ну художника.

Дина: Привет, дорогой. Ну помню, конечно, как не помнить. У меня с ним ещё интрижка была. Даже замуж за него собиралась. Собиралась да не собралась. А ты чего вдруг вспомнил? Возревновал что ли? Не запоздало?

И.: Да нет. Тут другое. Хочу спросить: ты помнишь, мы однажды к нему зашли? В мастерскую.

Д.: Ну помню, конечно. Вы ещё тогда сцепились не на шутку. Из-за чего, забыла. Он тогда хотел милицию вызывать, ты ж ему зуб сломал. Еле отговорила. А что?

И.: Помнишь, там была такая картина: девушка в синем платье, или сарафане? Она называлась «Портрет дочери».

Д.: Ещё бы. Помню, конечно. Вообще шедевр. Я просто онемела, когда в первый раз увидела. Только ты что-то путаешь. Нету у Парфёна дочери. Сын, вроде был. Но с ним какая-то некрасивая история вышла. Какая, я точно не знаю.

И.: Да причём тут сын? Картина называется «Портрет дочери», и ты это знаешь не хуже меня.

Д.: Понятия не имею, о чём ты. Картина называется «Портрет незнакомки в синем». Даже не сомневайся.

И.: Дина, опомнись. Ведь ты же сама ходила с этим Парфёном к Виктору Уланову. Ты видела его дочь. Вы хотели ту картину купить, но не купили. Застопорилось. Помнишь, почему?

Д.: Кеша, что за бред ты несёшь! Мы с Никитой много где бывали, да. Но никакого Уланова, и дочери его я видеть не видела. Кто вообще тебе всё это наплёл?

И.: Рассказала Яна. Помнишь такую?

Д.: Яна?! Янка Крапивина? Ха! Так бы и сказал сразу. Нашёл кого слушать. Янка! Шлюха и алкоголичка. Было бы времени побольше, я бы тебе такого о ней понаписала…Слушай, выкинул бы ты из головы эту хрень дремучую. Шли их всех подальше от себя.
Девушка на портрете — натурщица. И звать её так же НАТУРЩИЦА. То есть, НИКАК. Кстати, девчонка-то, по сути, так себе. Выглядит как шкодница-второгодница из многодетной пьющей семьи.

И.: «И откуда ж столько спеси
У вчерашней лимиты́?» -)

Д.: Да пошёл ты.

***

Такая переписка. Однако через два дня пришло ещё одно письмо. На сей раз последнее.

Дина: Кеша, извини за резкость. Но ты тоже хорош.
Когда-то ты был мне симпатичен. Когда-то. Ты, правда, склонен был немного преувеличивать степень этой симпатии, но что было, то было. Именно и только поэтому я тебе сейчас пишу. Так вот, картина называется «ПОРТРЕТ НЕЗНАКОМКИ В СИНЕМ». И ты должен это понять и не искать иголку в стоге сена, потому как НЕТУ там иголки, а сплошь сено, сено, сено…
И давай закончим на этом. Поверь, это для твоей же пользы. Всё. ПРОЩАЙ.

Иннокентий пытался было написать ещё, но почтовый сервер лаконично ответил, что, мол, ваше письмо не доставлено, потому что абонент Diane.orca-orcinus, по всей видимости, заблокировал вас.

Вот и весь разговор.

Парфён

А вот выйти на Парфёна было проще простого. Он был на плаву, и уже давно. Собственно, он уже и не Парфён, а Никита Вадимович Берёзин. Заслуженный художник Российской Федерации. Депутат Законодательного Собрания, председатель Комитета по культуре и образованию. Выдвинут кандидатом в Госдуму от Руководящей Партии России.

Заслуженного художника он получил за полотно «Звезда Поволжья». Девочка на картине трогательно походила на пятилетнюю Ренату, внучку Главы региона. Такие дела.

Хотел поначалу напроситься на приём, но узнал, что у него уже неделю как выставка в городском музее изобразительных искусств. Выставка называлась «Летние грёзы» и занимала целое крыло второго этажа музея. Три небольших зала. Иннокентий, не задерживаясь, прошёл всю эту череду и в самом конце он наконец увидел то, ради чего пришёл. Тот самый портрет. Почему-то он не был удивлён, он был даже уверен, что его увидит, и увидит именно здесь, и именно в этом месте. В том зале больше не было картин. Только этот портрет, и всё.

Ему вдруг стало удивительно легко и просторно. Настолько, что он даже не помнил, сколько простоял возле портрета, вбирая его в себя волнами. «Вот я и пришёл, Вероника», — произнёс он вслух и ничуть не удивился, что девушка на портрете улыбнулась ему. Улыбкой взрослой женщины. «Полуулыбка, полуплач». И ещё… И ещё ему показалось, что рядом с нею — тень кого-то, покуда вовсе незримого, но которого он непременно увидит. Слёзы…

— Она жива, — сказал он негромко, севшим от волнения голосом. — Она сейчас жива. Она где-то есть. Я не знаю, где. Господи, где?..

— Действительно. Она как живая, — вдруг услышал он за спиной тихий, воркующий шепоток.

Вздрогнув от неожиданности, он увидел позади себя старушку в синей кофте-самовязке, таких же синих тренировочных брючках с начёсом, седые волосы круглым коконом прихвачены на затылке заколкой. Он заметил её ещё раньше, она сидела, близоруко сгорбившись, за низким треугольным стеклянным столиком и что-то старательно записывала в Книге отзывов. Рядом с ней лежала книжечка с закладками, похоже, какой-то поэтический сборничек. К углу возле двери прислонены пакет с кульками и свёртками и палки для скандинавской ходьбы.

— Я уже давно смотрю на вас, — старушка дружелюбно улыбнулась. — Вы так вдумчиво изучаете портрет… Ведь чудо же, согласитесь?

Она даже руками всплеснула.

— Соглашусь, — кивнул, и повторил: — Чудо. И она жива. Это точно.

— Так вот и я же говорю, — вновь подхватила старушка. — Буквально как живая. Просто даже как-то не по себе бывает иногда.

— Да не «как живая», — с досадой отозвался Иннокентий, — просто — живая. Теперь я знаю точно.

— Вы её знали? — осторожно поинтересовалась старушка, перестав улыбаться.

— Да, — отрывисто ответил Иннокентий. — давно.

— Странно. Никто не знает, а вы знаете. Вы точно не ошиблись? Я вот специально у Никиты Вадимовича интересовалась. Он отвечает — не помню. Была, говорит, какая-то натурщица. Мало ли их было. Ну и в самом деле, мало ли у такого художника бывало натурщиц. Что ж каждую по имени что ли знать?

— Так и сказал? Натурщица?!

Иннокентию стало нестерпимо душно. «Натурщица? Не помню?! Гнида он ваш Никита Вадимович! Гнида и мародёр!!!» — захотелось ему заорать и даже ударить по чему-нибудь кулаком. По стене, по столу. Однако сдержался.

— Это не натурщица. Это дочь художника. Вероника.

Тут старушка разразилась долгим, шуршащим смехом.

— Ну я же говорю, ошиблись. У Никиты Вадимовича нет дочери. И не было. Был сын, но он умер. Осложнение после кори…

— Да причём тут, чёрт возьми, Никита Вадимович! — взорвался Иннокентий. Вероника — дочь автора картины. Настоящего автора, понимаете? Картина называется «Портрет дочери Вероники». Написана в 1983 году…

Лицо старушки стало белокаменным. Бескровный рот превратился в скобки.

— А я повторяю, вы ошиблись, — проговорила она тихо и чеканно. — Автор картины Никита Вадимович Берёзин. И называется картина: «Портрет незнакомки в синем». Вот убедитесь!

Она повелительно ткнула пальцем в сторону таблички под картиной, словно требуя преклонить перед нею колени.

«ПОРТРЕТ НЕЗНАКОМКИ В СИНЕМ».

В правом нижнем углу картины вместо прежней у-образной виньетки красовалась ветвистая закорюка, вначале которой возвышалась буква, напоминающая греческую «p».

— Ну вот! — умиротворяюще рассмеялась старушка. — Убедились?

— Убедился, да, — пробормотал Иннокентий. — Ты всё-таки сделал это, Парфён. Интересно, что ж ты ещё сделал?

— Что вы сказали? Я не поняла, — лицо старушки вновь стало настороженным и встревоженным. Какой Парфён?!

— Что я сказал… — Иннокентий тяжело перевёл дух, — Я сказал, что этот ваш Берёзин — вор и негодяй.

— Да как вы смеете! — Старушка просто-таки задохнулась от негодования. — Я искусствовед со стажем, я заслуженный работник культуры, я Никитушку знаю с самой его юности! А вы… Кто вы такой вообще?!! Мне охрану вызвать?!

— Искусствовед? Вы?! Тогда скажите, а когда была создана эта картина? Под всеми картинами аккуратненько — дата написания. А здесь — ничего. Мастер ещё не определился?

— Какое ваше дело?! Это совершенно не ваше дело!.. Это его последняя работа и он просто не успел. Чего вы вообще хотите?!

— Это ещё как моё дело. Чего хочу? Хочу понять, отчего вы все лжёте? Все до одного. Последняя работа? Да вы гляньте, искусствовед, этой картине уж точно не меньше двух десятков лет! Там, на обороте должно быть написано — 20 сентября 1983 года. А давайте просто посмотрим…

— Охрана!!! — старушка вдруг резво подскочила к картине, вытянула руки, словно заслоняя её от посягательств, и заголосила громким, звенящим фальцетом. — Немедленно вызывайте милицию! В здании дебошир и преступник!

— А я уж вызвал, Мирослава Марковна, — улыбчивый охранник закрыл проём квадратным своим туловом в униформе. — Они уж и подъехали. Так что, гражданин, лучше оставайтесь на месте и не усугубляйте.

Минуты не прошло, как у выхода монументально нарисовались аж два таких же плотных, улыбчивых милиционера.

— Дебоширим? — нахохлился один из них и ощутимо взял его за локоть. — С нами придётся проехаться. А приличный такой с виду.

Он хотел добавить что-то ещё более внушительное, но у него застрекотал телефон. Он глянул дисплей, что-то хмыкнул, неопределённо кивнул второму милиционеру и вышел в коридор. Вскоре, однако, вернулся.

— Короче, так, сержант, произнёс он недовольным голосом. Этого перца сейчас отпускаем. Дело копеешное: не дебоширил, матом не выражался, имущество не портил. Трезвый, к тому же.

— То есть как не дебоширил?! — гневно верещала старушка. — Натурально дебоширил! Подумать только, посмел…

— Короче так, гражданин Евграфов, — не слушая её продолжал Первый милиционер. — Идите-ка сейчас к себе домой. Бога благодарите, что Никите Вадимычу сейчас скандал вовсе даже не нужен. Выборы на носу. Но учтите, гражданин: ещё раз учудите такое — сядете. И не на пятнадцать суток. У нас над каждым человечком статья висит. А то и несколько. У нас ведь младенчик народился а над ним уже и статья готовая. Всё ясно?! — Первый, довольный собой, вновь грозно сдвинул щетинистые брови.

Иннокентий молча кивнул и, отодвинув плечом охранника вышел.

Лента Мёбиуса

На следующий день прямо с утра был телефонный звонок. Номер незнакомый, да он и вовсе не определился, какие-то пустые чёрточки вместо цифр. Это насторожило, Иннокентий хотел не отвечать, однако всё же ответил. Как будто подсказал кто-то.

— Алло. Иннокентий Дмитриевич?

Женский голос. Низкий, даже чуть надтреснутый, будто простуженный.

— Да. С кем я говорю?     

— Нам надо бы кое-что обсудить. Весьма важное для вас. Дело в том, что…

— С кем я говорю, я вас спрашиваю, — резко перебил её Иннокентий.

— Давайте так: всему своё время.

— Знаете, не люблю многозначительности, мистификаций и розыгрышей. Говорите, кто вы и что вам угодно. Или, как говорится, конец связи.

— Хорошо. Меня зовут… Ирина Владимировна. Мы незнакомы. Вернее, я-то вас знаю. Заочно. Вы меня не знаете совсем.

— И что вам будет угодно?

— Просто побеседовать. И не по телефону.

— Ещё раз повторяю, я…

— Вы ведь интересовались одной картиной с выставки Никиты Берёзина?

— Ну да, интересовался! — с вызовом ответил Иннокентий. — И что вы имеете мне сказать? Что картина называется «Портрет незнакомки в синем», что автор её — Никита Берёзин, уважаемый человек, и чтоб я не искал приключений на свою задницу?!

— Успокойтесь. Мы отлично знаем, кто́ автор картины, и как она на самом деле называется. Так вы готовы говорить?

 — Положим, — с деланным безразличием ответил Иннокентий. И тотчас спохватился: — То есть, вы согласны, что автор картины вовсе не Никита Берёзин, а изображена на картине вовсе не безымянная натурщица?

— А давайте так: сегодня в пять вечера я вас буду ждать в парке Горького. Помните планетарий? Деревянное такое сооружение.

— Помню. Рядом с Комнатой смеха. Их ведь снесли давно.

— Ну да. Но планетарий остался. Вернее, его заново построили. Там чуть подальше кафе «Мечта идиота». Кстати, неплохое заведение, несмотря на дурацкое название. Там делают настоящий кофе по-ирландски. Вообразите, малоизвестное кафе, да ещё в парке, и — настоящий ирландский кофе! С корицей, шоколадом и даже виски. В сегодняшнюю слякотную погоду — самое подходящее питьё. Напротив кафе, — дворик под названием «У Швейка». Там, в крытой беседочке я вас буду ожидать. В шесть часов, после работы. Хорошо?

***

Беседка была старая, чудь подлатанная, хаотически увитая голыми стеблями дикого винограда с жёлто-зелёными почечками. У входа возвышался аляповато-гипсовый Швейк с розовым носом и сизыми щеками, отдающий честь двумя непропорционально толстыми пальцами.

Напротив — то самое кафе, «Мечта идиота». На фасаде красовался румяный толстячок с расстёгнутыми подтяжками и ширинкой, блаженно ковыряющийся в носу.

Женщина, назвавшаяся Ириной Владимировной. Ей, пожалуй, лет сорок. Волосы седоватые, коротко стриженный ёжик со скошенной чёлкой. Тонкое, вытянутое лицо. Большие, сиренево-дымчатые очки. Вроде бы, почти прозрачные, но глаз почему-то почти не видно. А кофе по-ирландски был впрямь чудесен и вполне уместен в ветреную промозглость.

— Ну и с чего начнём? — спросил Иннокентий, допив и опрокинув по обыкновению чашку вверх дном.

— Наверное, с того, что вы себя вели вчера на выставке… излишне эмоционально, скажем так.

— Возможно.

— Безусловно. Вы разберитесь, чего хотите, разоблачить или разыскать?

— Разве это не одно и то же?

— Отнюдь. Однако давайте не будем круги нарезать. Вас интересует женщина на портрете? Так вот, вы правы, это в самом деле дочь художника, Вероника Уланова.

 — А! То есть, вы знаете, что Никита Берёзин украл картины Виктора Уланова, и, возможно, повинен в его смерти, и молчите?

— Начнём с того, что Берёзин никак не повинен в смерти Уланова. Равно как и в пожаре. Насколько мне ведомо, у Берёзина всего две картины Уланова — «Портрет дочери» и «Холмы под луной». А пожар, как установило следствие, совершил гражданин Белозёров, тот, что незаконно завладел домом Виктора Уланова. Дом и сарай сжёг чтобы получить страховку, за что был осуждён на три года условно. Чужое добро впрок нейдёт. А Берёзин просто выкупил у Белозёрова две эти картины за бесценок. Хотел больше выкупить, но полуграмотный Белозёров что-то смекнул и в разы заломил цену. Берёзин, человек прижимистый, отступился. Как погиб Уланов, вы, наверное, знаете. Виновный, кстати, тоже отделался условным сроком. Якобы, за превышение необходимой обороны. Да, вообразите, адвокат ухитрился доказать, что тщедушный Уланов первым напал на толпу подвыпивших, взбудораженных мажоров. Кстати, немалую роль сыграло выступление свидетеля защиты, известного вам господина Владислава Каминского. Он красноречиво и эмоционально доказал, что потерпевший Уланов был человеком грубым, неуравновешенным, и сильно пьющим. Такие дела.

При пожаре сгорели семейные документы. Но самое странное, в отделе кадров ТТУ не осталось ровно ничего, что указало бы на существование Виктора Петровича Уланова, проработавшего там восемь с лишним лет. Будто не было человека…

— А Вероника? — нетерпеливо перебил её Иннокентий. — Где она, что с ней?!

— Вероника? — Женщина некоторое время помолчала, неторопливо закуривая. — О ней я могу вам доподлинно сказать только одно: она жива, это мы знаем точно. Как мы это установили, уточнять не буду, да и не вправе. Где она сейчас, я сказать пока не могу. Могу лишь предполагать. В нашей стране три с небольшим десятка человек, которых зовут Вероника Викторовна Уланова, и которые родились 20 сентября 1969 года. И нету среди них той, кого мы с вами ищем. В Уржумском детском доме есть только дата её прибытия — декабрь 1985. И всё. Пробовали найти её детдомовскую подружку Лидию Заварзину. Но женщина уже давно сидит на наркотиках и практически неадекватна.

— О ней могли бы знать люди из окружения Парфёна. То есть, из бывшего окружения. Те, кто был в тот день в мастерской.

— Давайте по порядку. Дина. Точнее, Диана Робертовна Акмалова. Ныне — Диана де Баккер. Живёт в Бельгии, в городе Остенде. Была замужем, сын Бенедикт, четырёх лет. Развелась. Причина банальна: супружеская измена в очевидной форме. Согласно брачному контракту, осталась без гроша. И без права общаться с сыном. О последнем, впрочем, не переживала.

Сошлась с антиглобалистами. После нашумевшего митинга в Брюгге очутилась в тюрьме за то, что стреляла в полицейского. Хотя стреляла-то, на самом деле, не она, а её друг и соратник по борьбе. Однако на допросе и он, и прочие соратники дружно указали на неё. Как говорится, ничего личного. От пожизненного срока её спасло то, что раненый полицейский пришёл в себя и заявил, что стрелял в него мужчина. Друг и соратник, пакистанец Гулам Дехвар, к тому времени уже благополучно отбыл из страны. Арестован Интерполом на Северном Кипре.

О реальном существовании Вероники она конечно знает, даже пыталась деликатно вымогать у Берёзина деньги за молчание. Кажется, без особого успеха. Поэтому ничего не скажет. Впрочем, едва ли могла бы сообщить что-то новое.

Теперь Ханиф. Гарипов Ханиф Булатович. Воин-интернационалист, как нынче говорят. Снайпер. Был в плену после разгрома его роты на перевале Пейвар-Котал. Награждён орденам Красной Звезды за то, что он во время боя лично уничтожил командира каравана, Иззатуллу и его помощника. Замешательство позволило остаткам отряда отойти и спастись. Профессор Университета Вогулов, пробавляющийся журналистикой, написал о нём статью в «Вечернем Городе» в цикле «Солдаты неправого дела», а Парфён, на общей волне, даже пытался написать его портрет, да так и не собрался. В 1990 году Ханиф был осуждён на двенадцать лет за убийство: поджёг баню с женой и её любовником. Потом, опомнившись, вытащил обоих. Жена выжила, а любовник скончался в машине скорой помощи. На срок повлияло то, что погибший был участковым уполномоченным и находился при исполнении: в обгоревшем предбаннике висела милицейская форма и табельное оружие. В 1993 году подрался в камере, по словам, заступился за изгоя, раскроил голову кому-то из блатных. Умер при не прояснённых обстоятельствах в Соликамской пересылке. Такие дела.

Кстати, Вогулов. В прошлом — доцент кафедры научного атеизма. В 1990 году вместе с супругой Софьей Марковной и пасынком Аликом уехал в Израиль. Через два года вернулся, уже без Софьи Марковны и Алика. Не срослось. Ныне Евгений Генрихович — внештатный сотрудник штаба Правящей Партии России. Сочиняет скабрёзные стишки-потешки на политические темы. Забавные, кстати, некоторые вошли в оборот. Тем и живёт человек.

ЯНА. Вот она единственная могла бы реально помочь. Увы, Яна Артуровна Крапивина скончалась шесть лет назад в Кировском областном хосписе.

А незадолго до того был суд, три недели в следственном изоляторе. Вменили сразу по трём статьям: клевета, вымогательство и даже, вообразите, проституция. Последнее, впрочем, доказать не получилось: из пятерых свидетелей обвинения в суд явились лишь трое. Да и те повели себя неадекватно: один был пьян и уснул так, что пристав не смог его растолкать. Двое других курьёзно путались в показаниях, говорили невпопад и в конце концов покинули со скандалом зал суда.

Двое из пятерых, как я уже сказала, в суд предпочли не явиться. Убедил их в этом адвокат, сообщив деликатно обеим дамам, что их свидетельства вполне могут выглядеть как дача заведомо ложных показаний. Срок — до двух лет… И дамы поскромнели. Кстати, не желаете узнать, что это были за дамы? Нет? Странно. Однако всё же скажу. Первая — Дина.

— Почему-то так и подумал, — буркнул Иннокентий. — Ну а вторая? Говорите уж…

— А вторая — мама ваша, Казимира Владиславовна. Да. Она сказала, что спасает своего сына «от наваждения и порока», и что вы, вроде, сами просили её обратиться в суд.

Женщина глянула на него с вопросительным прищуром.

— Это не так, — Иннокентий побагровел. — Я ни о чём таком не просил. Я вообще ничего не знал о том суде. Можете мне не верить, но…

— Отчего же, верю, — кивнула женщина. — Как сказал один доморощенный философ, один Господь ведает, каких порой чудовищ вынашивает безоглядная материнская любовь.

— Меа кульпа[1] — пробормотал Иннокентий, опустив глаза.

Да полноте вам. В общем, по двум первым статьям была признана виновной. Прокурор запросил пять лет исправительной колонии. Суд постановил — три года. Однако адвокат представил суду справку о том, что у обвиняемой рак крови третьей степени, и наказание постановили считать условным. Потерпевший, гражданин Дресвянников Никита Вадимович, приговором был недоволен, потребовал проверить подлинность справки — «Да вы гляньте, она ж здорова, как конь!». Впоследствии между подсудимой и потерпевшим завязалась шумная словесная перепалка, за которую гражданка Крапивина была оштрафована, ибо во-первых, повторила свои «бездоказательные обвинения» в воровстве и подлоге, во-вторых, прибегла к нецензурной брани в адрес потерпевшего и даже гражданина судьи.

Кстати, на суде Яна упомянула имя Вероники Улановой, сказала, что ей угрожает опасность от потерпевшего Дресвянникова, он же Берёзин. Однако это судом принято во внимание не было. Сам же потерпевший заявил, что ни Вероника, ни её отец ему решительно незнакомы. Такие дела.

— М-да. Как говорится, дятлы не поют… И что, шансов докопаться до истины нету? Где картины, неизвестно. Где дочь художника, неизвестно. А что известно? Как звать пасынка профессора Вогулова, или любовника Дины Акмаловой? Браво! Титаническая работа.

— Понимаю иронию. Но не разделяю. Где находятся картины, известно. Почти все. Почему они не на поверхности, постараюсь объяснить. Если вы не будете перебивать меня ироническими эскападами. Сами-то вы когда вспомнили происходившее тогда? Вчера? Позавчера?

— Три дня назад. Это имеет значение?

— Вообразите, имеет. Мы столкнулись с необъянимым явлением и пытаемся его понять. Наши возможности обширны, но не безграничны… Не перебивайте, я знаю, что вы сейчас скажете. Первое, что нас интересует, это картины Виктора Уланова... Вот скажите, что такое гений? Ну просто дайте своё определение.

— Гений? — Иннокентий с неудовольствием пожал плечами. — Это… высокоталантливый человек. Как-то так.

— Высокоталантливый. И всё?

— Высокоталантливый человек, которому повезло реализовать свои таланты в полной мере. Так.

— Ага. Уже лучше. Что-то ещё?

— Человек, который совершил то, чего никому до него не удавалось. Я, по правде, не пойму, к чему весь этот школярский опрос.

— Гений — понятие во многом надуманное, — словно не слыша его, продолжала говорить женщина. — У нас ведь кого только в гении не записывали. Потом, порой, стыдливо забывали. Но по-настоящему, гений, вернее, Абсолютный гений — это тот, который совершил невозможное. Которые совершил то, что не укладывается в сознании. Который заглядывает ЗА. И не просто заглядывает, но и осознаёт, осмысливает и воплощает. Вот таким Абсолютным гением и был Виктор Уланов. Вы видели одну его картину. Так?

— Ну да. И ещё одну репродукцию.

— Могу сказать так, это две наиболее приземлённые, вернее, земные. Общечеловеческие что ли. Но и они — потрясают до дрожи, даже самых несведущих в живописи. Вероятно, потому, что и там — сильнейший отсыл в подсознание. Ну вы помните. Ведь даже бледная репродукция из глянцевого журнала мгновенно воспроизвела в вашей памяти то, что вы тщетно силились вспомнить аж двадцать лет. Ведь так?

— Положим. Но откуда вам известно?

— Об этом позже. Но упреждаю: я не из ФСБ, тем более, не из МВД. Скажу даже больше и по секрету: они, скорее всего, вообще не в курсе. Так вот, если те две, увиденные мельком картины, произвели такое воздействие на вашу психику, что говорить об остальных? Их всего тридцать две. Не считая эскизов. И некоторые из них — выше понимания современного человека. Они, вроде бы, созданы дешёвыми, магазинными кистями, дешёвыми фабричными красками. И вот простейшими красками сказать, то что немыслимо передать словами или даже просто вообразить, сфантазировать… И отчего Природе (или Богу, для меня, по сути, это одно и то же) было угодно оделить этим нечеловеческим даром сварщика ТТУ Витю Уланова — загадка столь же непостижимая. Случайный жребий или намерение запрятать поглубже? Так вот, мне довелось увидеть только одну из таких картин. Она называется «Созвездие «Волосы Вероники». Название символично. Что там? Да ничего особенного, просто звёздное спиралевидное скопление, фрагмент звёздного неба. Но я, вообразите, сейчас не помню, сколько я возле неё простояла. Говорят, не менее получаса. Очнулась в кресле, вокруг люди хлопочут, гадость какую-то под нос тычут. Оказывается, я в обморок грохнулась прямо возле картины. А я ведь полтора года проработала операционной сестрой в гарнизонном госпитале в Шинданде, насмотрелась всякого, думала нервы у меня воловьи. Меня потом спрашивали, а что, мол, ты там увидала такого? И я, вроде бы, ответила: увидела Бесконечность, увидела то, что будет ТАМ И ПОСЛЕ. Хотя я-то ничего такого не упомню. Иногда, во сне появляется слабое дуновение того воспоминания. Но к утру не вспомнить. Помню только что вот это, увиденное было каким-то очень простым, даже обыденным, из разряда того, что, вроде, как же я сам-то не догадался?! Ну вот как упавшая звезда. Просто же...

— Отчего ж обморок? Так сильно испугались?

— Тут не страх, тут другое. Я увидела и осознала то, чего не должна была видеть и знать. Помните рассказ «Ультима Туле» Набокова?

Признаться, не читал.

А прочтите, весьма любопытно. Так вот, подобных работ, повторяю, несколько. Одна из них — «Мене. Текел. Фарес». Вам знакомо это словосочетание?

— Что-то из Библии, да? Какое-то предостережение. Вроде, всё предопределено и тебе ничего не дано поменять. Так?

— Ну примерно. Но уже нынче бытует мнение, что та история про вавилонского царя впрямь имела место быть, но что надпись истолкована потомками неверно, что три этих слова содержат некий грозный смысл, что она, надпись, в трёх словах уместила простой ответ на мучительные вопросы, которые человек задаёт себе вот уж много тысячелетий.

— А что ж там было, на той картине? Пиршественный стол, огненные буквы?

— Не знаю. Но, говорят, никаких пиршественных столов, опрокинутых кубков, заломленных рук и прочего. Просто каменная стена и пылающая надпись. И всё…

— И кто это говорит.

— Тот, кто видел. Говорил сбивчиво. Неохотно. Нынче живёт уединённо, не общается ни с кем…

— Ну понятно. Знаете, ваши россказни смахивают на триллер. В триллере главное — недосказанность. Этакая многозначительная. Правда?

— Не знаю, о чём вы. Если я чего-то недоговариваю, то, стало быть, мне не всё известно и понятно. Стала бы я зазывать вас в этот парк только ради того, чтоб поморочить вам голову. Вот скажите: как вы думаете, отчего вы почти двадцать лет не могли вспомнить события того воскресного дня? А потом вдруг вспомнили. Но, опять же, не всё. Ведь не всё же?!

— Не всё, — неохотно ответил Иннокентий — Помню только улицу. Хорошо помню. Дом. А вот…

— А что было в доме не помните. Или почти. Это наверняка значит, что в этом доме вы увидели то, чего не должны были видеть… Вы в самом деле верите, у вас амнезия от какой-то там душевной раны? Чушь! Такие амнезии случаются только в бразильских мелодрамах. У вас попросту стёрт фрагмент памяти. Как мокрой тряпкой на школьной доске.

— Бред какой-то Вы в самом деле верите тому, что говорите? Ладно, я не помню, что было в том доме. Но куда девалась Улица?! Да, та самая улица Ветряная. Я её помню будто ходил по ней всю жизнь, а её — нет. То был не фантом, не игра воображения. Её не переименовали, не снесли, не застроили. Она просто исчезла. Канула. Её что, тоже — мокрой тряпкой?! Кого не спроси про неё, все только руками разводят.

— М-да. Вот тут самое трудное. Улица не исчезла. Она осталась там, где была. Просто — по ту сторону… Не перебивайте, пожалуйста! Вы ведь помните наверняка такую штуку, как Лента Мёбиуса? Простейший трюк, доступный ребёнку, но который доказывает возможность перетекания многостороннего в одностороннее, и наоборот. Это если под руками лишь бумажная лента и конторский клей. А если… Ведь Вселенная, в сущности, повторяет себя в мелочах. Устройство Солнечной системы в точности копирует устройство атома, и далее. Лента Мёбиуса — изгиб спирали пространства и времени, искажённая бесконечность, перетекающая самоё в себя. Когда внешнее становится внутренним, оставаясь внешним. Тайное — явным, оставаясь тайным.

— Ну да, как же. Геометрическая эквилибристика. Лента Мёбиуса, Бутылка Кляйна. Что-то там ещё…

— Наверное, со стороны я сейчас произвожу впечатление выжившей из ума. Я и сама так думала, когда слышала от других подобные россказни. А я слышала, поверьте. А теперь я думаю об этом постоянно. Ну то есть, когда могу себе позволить об этом думать. И иногда, вообразите, мне кажется, что я вот-вот… Я уже готова принять, воспринять, уже готовлю в сознании полочку для нового знания… И всякий раз некая рука выталкивает меня из той тёмной комнаты, когда я уже почти нащупываю рукою выключатель, чтобы её осветить. Тебе сюда нельзя, говорит мне Некто и выталкивает, выталкивает.

Женщина на мгновение сцепила пальцы и зажмурилась.

— Ладно, хватит пока об этом. Вернёмся к картинам. Нам стало известно, что Никита Берёзин вознамерился продать картину. Ну ту самую. Видно, да не сытно. Разумеется не здесь, не у нас, а где-то в отдалении, и не столь прибыльно, как его собрат по кисти в городе Кёльн. Понял, вероятно, что сглотнул кусок, который не в состоянии переварить, что кустарный фокус-покус рано ли, поздно ли будет раскрыт. Ну и как говорится, деньгу проел, позор остался. Причём, позор, который напрочь перечеркнёт всё, что он усердно высиживал годами. Кстати, вчерашняя заварушка в музее ИЗО уже не первая. Примерно месяц назад на выставке в ДК Строителей к нему подошла девушка и прилюдно спросила: «Никита Вадимович, а вот эта картина, она точно ваша?» Говорят, маэстро стало плохо. Что-то с сердцем. Пока суетились, капли капали, девушка исчезла. В книге посетителей осталась запись большими печатными буквами: «НЕЗНАКОМКА». И вы знаете, что именно довело мэтра до сердечного приступа? То, что дева та была уж очень схожа с той, что изображена на картине. Попробуйте задуматься над этим, Иннокентий Дмитриевич.

— Вы думаете, та девушка…

— Думаю, да. Думаю, что девушке той около двадцати лет. Думаю, вы сможете найти её и её маму, Веронику Уланову, как бы она сейчас ни именовалась. Думаю, вам это будет проще, чем нам. Если конечно, вы впрямь желаете кого-то найти, а не заниматься самокопанием и рефлексиями.

— Двадцать лет… И что, ничего не удалось прояснить про ту девушку? Мне показалось, что…

— Что наши возможности безграничны? Увы, мой друг, я сама так думала.

— Наши. Мы. Нам. Многовато многозначительности. Кто вы вообще? Откуда? Вы там знаете всё, я не знаю ничего. Кроме того, что вы соблаговолите мне сообщить.

— Непременно желаете знать? Извольте. Но это долгий разговор… А не могли бы вы сходить в кафе и принести пару кофе. Ну того, по-ирландски. Ибо разговор, повторяю, долгий и серьёзный.

***

Когда Иннокентий вышел из кафе с двумя чашками кофе на латунном подносе, той женщины уже не было в беседке. Как он, собственно, и ожидал. На столике возле пепельницы — визитка с надписью «Ирина Владимировна» и ленточка из бумажной салфетки, наскоро скреплённая скрепкой в перекрученное колечко. На обороте визитки надпись: «Яна. Так зовут твою дочь. Думаю, вы скоро встретитесь. Не прощаюсь».

Эпилог

Тот человек

…И вот тут-то появился Мёбиус. Появился, встал рядом, угрожающе зарычал, раздувая чёрные бархатистые ноздри. Он знал, что когда-нибудь это произойдёт: он встретит Того Человека. Это и произошло. Да более того, он, возможно, сможет его защитить, как тот его когда-то. Хоть как-то…

— Что ещё за кикимора кривоногая? — хмыкнул Первый и шагнул ближе. Его изрядно качнуло, Мёбиус нахохлился и заурчал сильнее.

— Зимбабвийский аспидный мопс, — хохотнул Третий. — Укус страшнее кобры.

— Хватит балаболить, — пробормотал Первый, однако опасливо остановился.

— Ага. И тебе хватит. Отчепись уже от мужика. И вообще, я тут по делу и на гоп-стоп не подписывался.

— Не подписывался? А кто у лоха́ телефон оттянул?

— Так то ж в шутку. Мы ж с ним, считай, давние знакомые, — Третий, с сожалением вздохнув, вытащил из-за пазухи телефон, подбросил на прощание на ладони и протянул Тому Человеку. — И не лох он никакой. Нормальный мужик, не ссыкло, как некоторые. Да… А ведь пёс-то тот самый. Очуметь. Надо ж, вспомнил тебя. Не зря толкуют, собаки добро лучше людей помнят. А у псины-то, кстати, имя есть. Да. Чудно́е такое. Мёпис. Как-то так. Его так из-за ленточки прозвали. Была у него, вроде, лента на шее. Мёпис…

— Мёбиус, может быть? — Тот Человек оживился. — Лента Мёбиуса…

— Ну да, вроде так. — Третий вдруг присел на корточки возле мопса. — Эй, псина, помнишь меня? Ты на Прайда зла не держи. И на меня тоже…

 «Да ладно, — повёл головой Мёбиус, — что теперь вспоминать».

— Прайд, он верный был, — вдруг всхлипнул Третий. — Вот как ты, Мёпис. Таких верных среди собак не сыщешь, а уж среди людей — говорить нечего. Жизнь за меня отдал, считай, под пулю пошёл, прикинь? Думаешь, он не знал, что у мента пушка была? Всё он знал. Собачары пушку за версту чуют, я-то знаю. Мусор-то тот покусанный потом телегу накатал, будто я на него пса натравил. Мне бы тогда вообще лет семь светило, а то и больше. Ладно, среди ментов один честный оказался. Показал, что тот мент меня ударил. Под дых. А тут пса разве удержишь. Светка, жена, и не удержала. Ну и получил я в итоге два года и вышел по УДО… Ладно, пойдём мы уже, помолясь. Зря что ли на эти выселки из центра сайгачили. А ты, мужик, тут тоже не гужуйся, район зачуханный, шантрапы дохренища. Нарваться можно так, что адрес забудешь и маму родную тоже…

***

Те трое удалились. Иннокентий перевёл дух, глянул на своего спасителя.

— Стало быть, ты и есть Мёбиус, приятель? Как всё просто. Может, и всё прочее так же просто, лишь я не вижу очевидного? ... Однако прощай, друг мой нежданный.

Иннокентий нахлобучил шляпу и зашагал в сторону шоссе. Обернулся. Сам не ведая почему. Мёбиус стоял неподвижно, глядя ему вслед выпученными карими глазами.

— И что ты вылупился, герр Мёбиус? Кушать, небось, охота?

«Да неплохо бы, — кивнул Мёбиус и широко облизнулся. — Я вообще-то ещё не ужинал. Да что с тебя взять. Небось, даже захудалой косточки нету?»

— Нету, — огорчённо вздохнул Иннокентий. И вдруг просиял, — Но это поправимо! Вон там, за пустым киоском, моя машина. В ней, правда, тоже харчей нет. Но можно проехаться туда, где они найдутся. Поехали?

«Право, не знаю, — смутился Мёбиус. — Удобно ли?»

— Нормально. Ты, Мёбиус, как в смысле выпить?

«Скажете тоже, — вновь стушевался Мёбиус. — Мы не употребляем. Вы же знаете».

— Знаю, знаю. Так ведь и я, по сути, не употребляю. Просто сегодня… Ладно, герр, поедем, пожалуй. Там и разберёмся.

***

Когда София Михайловна услышала наконец вкрадчивый скрежеток ключа в скважине, у неё уже был наготове шквальный скандал со всевозможными проклятьями («это становится невыносимым!», «как прав был папа!»), клятвенными заверениями о неизбежном и скором разводе («да хоть завтра!»).

От швыряния в лицо обручального кольца София Михайловна с сожалением отказалась: кольцо туго снималось с пальца, возникла бы суетливая возня, которая бы всё смазала. Однако когда дверь распахнулась, почтенная София Михайловна напрочь позабыла свои заготовки.

— Что это? — внезапно севшим голосом прошелестела она

— Это? — притворно удивился Иннокентий. — А, это! Это, дорогая, мой друг. Мёбиус, поздоровайся же наконец с дамой.

«Здравствуйте, — застенчиво сказал Мёбиус. — Мне, право, неловко, что я вот так, среди ночи…»

— Кеша, ты пьян?! — дрожаще горловым голосом выкрикнула София Михайловна. — Ты, пьяный, был за рулём?!!

— Э, нет! — Иннокентий грозно нахмурился и покачал головой. — За рулём я был трезв, как… алмаз! Да. Но как добрались, слегка… Да. Но мы не о том говорим. Соня, у нас дома есть сосиски? Нет? Или что-нибудь этакое. Ну… холодный ростбиф? Антрекот наконец с соусом тартар. Нет? Мой друг проголодался. Да и я бы не отказался. А?

— Кеша, ты собираешься кормить в доме эту мерзкую псину?!!

«Ой, я наверное, пойду, — застенчиво сказал Мёбиус. — Неловко всё вышло. Я сам доберусь, можете не провожать».

— Сидеть! — рыкнул Иннокентий так неожиданно и зычно, что София Михайловна вздрогнула и попятилась.

— Да ладно, — смягчился Иннокентий. — Нет, ну в самом деле, чудная же собака. Главное — чистопородный мопс. И звать его знаешь, как? Мёбиус! Мопс Мёбиус. А мопсы, чтоб ты знала, самые добродушные, и вместе с тем, самые преданные псы. Я в этом лично убедился.

«Скажете тоже», — смутился Мёбиус.

— Кеша! Ты ведь не оставишь в доме собаку? Ну хорошо, хорошо, раз тебе так приспичило, накорми её. Там, в морозилке, в нижней полке пакет с сардельками. Дай ей парочку и гони на улицу. Пёсик, ты ведь уличная, собачка? Да?

«Ну как вам сказать. В известной степени, да».

— Ну так гони её скорее отсюда! Господи, разве ты не знаешь, что у меня аллергия на собак?! Вообще на всех. У меня спазмы, глаза слезятся… вообще я задыхаюсь! — для пущей убедительности София Михайловна схватилась обеими руками за грудь.

— Соня, ну зачем? Нет же у тебя аллергии, я же помню. Ирма, помнишь её? Пудель. Не было же у тебя аллергии? А Бурбон, как его, породу забыл…

— Скотч-терьер, но, — рассеянно протянула София Михайловна, однако тотчас спохватилась и грозно насупилась. — В общем так: чтоб через полчаса этой страхолюдины в моём доме не было!

— Видишь ли, Соня…

— Ты не понял?! Или я, или он!

— Я понял. Соня, я просто пока не решил, ты или он. Но я подумаю, завтра скажу. А пока ступай-ка, душечка, спать…

***

Вскорости София Михайловна подала на развод, на который Иннокентий согласился, более того, без разбирательств уступил супруге квартиру, а также автомобиль «Вольво». Дачу в Ковалях уступить отказался, хоть бывшая супруга активно настаивала.

Буквально через неделю после развода в их квартиру ликующе вселился со своими пожитками Сева Парыгин, огненно-рыжий поэт-авангардист, с коим София Михайловна состояла в давней задушевной переписке в «Одноклассниках». Счастье её было поначалу омрачено двумя обстоятельствами: поэт не проявлял стремления создать семью, кроме того, не имел постоянной и даже временной работы. Предоставил семейный очаг заботам Софии Михайловны, а сам поклялся всецело отдать себя написанию либретто для зонг-оперы «Паоло и Франческа», которая их в скором времени прославит и озолотит.

Однако месяц спустя Сева, едучи за полночь с каких-то литературных чтений в полуподвальном кафе-клубе «Пещера Лейхтвейса», с ветерком влетел на автостоянку возле супермаркета и успешно протаранил безумно дорогой «Феррари». После чего выбрался и как ни в чём не бывало побрёл, пошатываясь, восвояси, позабыв на заднем сиденье спящую даму средних лет, как выяснилось, мертвецки пьяную. Был задержан охранниками стоянки и сдан милиции. Получил Сева по суду три года колонии. На условный срок вытянуть не получилось, ибо в крови авангардиста помимо ударной дозы алкоголя обнаружился кокаин. Да и водительских прав у него, как оказалось, отродясь не бывало. Такие дела.

Между тем урон, нанесённый владельцу злополучного «Феррари», кстати, члену президиума городской коллегии адвокатов, надлежало возмещать именно Софии Михайловне. Выставленная сумма довела её до нервного срыва, с обмороками, депрессией и мигренью. Так что, по сути, возмещать ущерб пришлось Иннокентию Дмитриевичу, ибо именно к нему потрясённая София Михайловна слабым голосом отсылала коллекторов, судебных приставов и прочих назойливых и противных людей.

Когда же гроза миновала, София Михайловна по телефону вкрадчиво дала ему понять, что готова «буквально всё» ему простить, и что у него даже есть шанс «начать всё сначала». Не дождавшись положительного ответа, София Михайловна разрыдалась и назвала его неблагодарной дрянью.

По слухам, она вновь состоит в сокровенной переписке с гражданином Пырыгиным, отбывающим наказание в исправительной колонии в селе Пановка.

***

Четыре картины Виктора Уланова были выставлены в одном из павильонов Союза художников на сезонной выставке «Радуга над Волгой».

«Последний лист», «Река и древо», «Виденья грозы» и «Портрет дочери». Были ещё три — «Владимир Высоцкий. Всё не так», «Морская раковина», и «Волосы Вероники». Но их пришлось удалить с выставки. Первую по коллективному требованию фанатов барда, две другие — под энергичным давлением молодёжной организации «Наше общее дело».

Картину «Портрет дочери» передал на выставку лично Никита Вадимович Берёзин. (Говорят, перед этим у него был какой-то неприятный разговор с Москвой). Он, в присутствии тележурналистов, заявил, что полотно одарённого, но, увы, забытого мастера не должно пылиться в частных коллекциях, оно должно служить людям, и что сам он гордится тем, что смог сберечь этот шедевр в непростое для страны время.

Мероприятие было едва не сорвано явившимся с улицы человеком. Человек этот в громогласной форме потребовал объяснить, отчего картина Виктора Уланова долгое время выставлялась на персональных выставках Никиты Берёзина как авторская. Даже с его подписью.

На сдержанные, хотя и несколько путаные разъяснения Никиты Вадимовича тот человек ответил нецензурно. Дело закончилось бы, вероятно, задержанием, когда бы не странное обстоятельство: некая девушка, лет двадцати, невзирая на суматоху, подошла к новоиспечённому депутату и что-то ему сказала. Что именно, неизвестно, но буквально два-три слова. Однако Никита Вадимович, к общему удивлению, попросил возмутителя порядка отпустить. После чего депутат спешно покинул Выставочный зал, уклоняясь от вопросов журналистов, в состоянии, как все заметили, сильного душевного беспокойства.

Немного придя в себя, Никита Вадимович распорядился проследить за возмутителем порядка и его заступницей. И вот тут — самое странное во всей этой истории: оба сотрудника… пропали бесследно.

Они обнаружились через три дня в Парке Горького, в беседке возле кафе со скандальным названием «Мечта идиота». Ничего вразумительного о том, что с ними происходило эти три дня, они сообщить не смогли. Ибо один из них, Виталий, был глубоко нетрезв, другой же, Алексей, категорически отказался отвечать на вопросы сотрудников полиции, заявил, что у него нет дома и нет работы. Да и вообще ничего нет, и что он хочет вернуться. Куда именно вернуться, объяснить не смог, да и не пытался.

На коленях у него лежал рыжий кожаный портфель, ранее ему не принадлежавший, в нём оказались слегка потёртый с боков детский калейдоскоп, детская губная гармошка «Спутник» и потрёпанная книга писателя Корчагина «Тайна реки злых духов» с высохшим дубовым листом посередине…

Много позднее Алексей Пашин, всё же рассказал, что они проследили за той парочкой до этого самого злополучного кафе, заняли столик неподалёку, заказали себе пива. Вскоре появилась некая женщина лет сорока, седоватая, коротко стриженная. Пили они, вроде бы, кофе. Из стеклянных кружек. Затем женщина долго не могла дозвониться кому-то по телефону. Дозвонилась, коротко, вполголоса переговорила, затем передала трубку девушке. Та говорила громче, и слышно было, что говорит не по-русски. Да, ещё собака была. Тёмная такая, тихая. Откуда взялась — бог весть.

Потом они встали, быстро, будто кто-то их спугнул. У выхода из парка к ним подрулило такси…

***

«…А вот на Миллениуме, на мосту, мы их вовсе потеряли. Да ладно бы просто потеряли, эка беда. Там вдруг прямо по серёдке моста стало вообще несусветное твориться. Сначала вдруг стемнело. Разом, понимаешь? Будто на белом свете светильник притушили. Виталька занервничал: айда, говорит, обратно, нечисто тут что-то, один ведь хрен тех чудиков не найдём…Только он это сказал, как началось вообще нечто! Мост впереди, вместе с опорами, перилами, стал поначалу круто забирать влево, а затем и вовсе опрокидываться. Прикинь?! Мост стал заваливаться набок! Как лента. Вот так! (Круговое движение кистью руки). Меня будто пришпилило к креслу, не шевельнуться. Виталька орёт дуром: «Поворачивай назад, нахер!!!» Мне тоже жутко стало, донельзя. Но, представь, не страшно. Да. Жутко, но не страшно. А водитель только головой кивает, вроде как, не впервой ему. Даже улыбается.

А вот потом — плохо помню, что было. Помню, что остался один, ни Витальки, ни того шофёра с машиной. И, вроде, я этому не удивился, я будто вообще позабыл про них, да. Помню, что сижу на лавочке на какой-то улице. Незнакомой, вроде. Но и не то чтобы совсем чужой. Во сне что ли я её видел? Не знаю. Трамваи ходят старые, с двумя вагонами. Мороженое на улице продают, газировку с сиропом…

Потом ко мне старичок подошёл, аккуратненький такой. Лет за восемьдесят, пожалуй. Пиджачок серый в полоску, шляпа зелёная, фетровая с ленточкой, у бати моего такая была. Закурить предложил, вынул портсигар, вроде, серебряный, с оленем. Прикинь, портсигар! Откуда сейчас портсигары! А там — папиросы «Казбек». Их ещё мой дед любил…

Старичок Стал меня о моей жизни расспрашивать. Я так-то не люблю, когда меня о моей жизни расспрашивают, да вообще не люблю с незнакомыми балаболить, даже когда выпью. Но старичок был какой-то особенный. И по голосу, и по повадкам видно: всё у него в душе мирно и поровну. Ну я и разговорился, чего, думаю, мне скрывать. Я всё говорю, а он меня, вроде как, подправляет. Тихонько так, мягонько, как ребёнка мало́го. И я не сразу понял, что про жизнь мою он и без моих слов всё знает, а подправляет он меня, когда я … в общем, привирать начинаю, подкрашивать, подтирать. Про жизнь свою. И получилось в итоге так, что жизнь моя, особенно в последние годы, без всяких подкрасок да подтёрок, — ну такое барахло, прости господи, что, спрашивается, а на хрена я вообще на свет-то явился?

Потом тот старичок пропал. Вернее, я, вроде как, заснул. Потом просыпался, и всё в разных местах, не помню. Помню, что женщина была. Да. Как выглядела, сейчас не помню, помню, в чём-то синем. Она приходила несколько раз, и всякий раз как будто по-разному выглядела. Сначала как жена моя, Катя. Она пять лет назад упокоилась, у ней врождённый порок сердца был, я о том узнал уже в больнице. Она не говорила, боялась, что я её брошу, если узнаю. Да. А я ведь бросил бы... Пока она в больничке маялась я в дом бабу водил, Лариску-тихушницу…

Потом, вроде как, мама. Потом… И всё в одном лице, понимаешь ты? Как в том кино… забыл называние.

Да, ещё дом был! Такой двухэтажный, старый, первый этаж кирпичный, второй из брёвен. И что интересно: дом брошенный, по всему видать, на слом. Крыльцо, высокое такое, дощатое, скрипучее, перила жучком исписанные. Дверь входная на одной петельке болтается. Крыша такая, что кое-где аж стропила видны. От него, от дома, за версту не́жилью несло. А мне всё казалось, живёт там кто-то. Я раза три к тому дому подходил, на крыльцо подымался. А войти не могу, хоть и двери, считай, нету. А в третий раз подошёл, а там, на верхнем этаже окно горит. Понимаете?! В давно брошенном доме горит окно. И свет такой оранжевый, домашний. Такой раньше был, когда абажуры были в домах. И голоса слышны — ребёнок голосит, собачка гавкает, радио пиликает, пылесос гудит. А войти не могу и всё тут. Хоть плачь. Да, у меня взаправду слёзы были на глазах. Потому что в окне женщину видел. Она как будто из детства, хоть было ей за тридцатку точно. Не сказать, чтоб красивая, простое такое лицо. Сарафан летний, руки загорелые. Стоит у окна, на меня глядит. Я ей руками показываю, мол, никак войти не могу, помоги. Она молчит, не шелохнётся. Но и не уходит. Такие дела.

А уж потом я окончательно очухался в том самом кафе придурочном. Сидим за столиком, перед нами бутыль «Архангельской», уже пустая почти. Виталька уже языком не ворочает. А у меня — полный трезвяк…

А нас-то, оказывается уже и в розыск объявили. Под белы ручки и в ментуру. За Виталькой потом жена пришла. Увела, хоть он и брыкался, орал, что знать её не знает. А меня и забирать некому. Связались с Никитой Вадимовичем, а тот в больничке, оказывается. Видать, проняло его. Однако сказал, что, мол, да, есть у него такой в штате, Алексей Пашин. Вернее, был, потому как он, то есть, я, уже два дня как уволен. Такие дела».

***

Нынче Алексей Пашин работает охранником в супермаркете «Перекрёсток». Нареканий нет. Внимателен, аккуратен, вежлив. Не пьёт, начальству не перечит, с посетителями обходителен, особенно с пожилыми.

Вот, правда, замечено за ним одно чудачество: порой по выходным заносит его ближе к вечеру на мост «Миллениум». Что он там делает? Да ничего такого, вроде, и не делает. Просто ходит по пешеходному тротуару. Дойдёт до средины моста да и обратно. И так целый час, а то и более. Порой медленно, отрешённо, порой суетно, что-то бормочет, жестикулирует, виски пальцами трёт, будто вспомнить хочет что-то. Или понять…

Начальству об этом доложили, конечно. Но оно решило мер покудова не принимать, мол, у всякого свои погремушки. Хотя приглядывать попросили. Так, для верности.

***

Никита Вадимович Берёзин после той неприятной истории в павильоне Союза художников слёг, видимо, от расстройства. Увезли его на скорой с подозрением на микроинсульт. Провёл в больнице три недели, после чего поспешно перебрался в Москву. Ныне ведёт здоровый образ жизни, живописью не занимается, отдав всего себя служению культуре и делам молодёжи. Такие дела.

***

Две картины Виктора Уланова — «Портрет дочери» и «Последний лист» были переданы единственной наследнице художника Веронике Улановой.

Ещё две картины — «Мене. Текел. Фарес» и «Гефсимания» были безнадёжно испорчены хохочущим, кривляющимся безумцем, плеснувшим на холсты серной кислотой в Выставочном зале Галереи современного искусства. Когда его схватила охрана, он, продолжая хохотать и выкрикивать «Демон, изыди!», выплеснул остатки кислоты из банки себе в лицо. Его признали невменяемым, поместили в психоневрологический диспансер, откуда, впрочем вскорости благополучно выпустили, сочтя его в целом социально неопасным. Лицо его, как ни странно, почти не пострадало. Лишь слегка — шея да подбородок.

Прочие же картины в количестве восемнадцати штук были решением суда помещены в некий закрытый фонд. В суд обратился самолично директор Галереи современного искусства, доктор искусствоведения, профессор Наумов. Суд счёл доводы истца относительно того, что картины В. Ю. Уланова могут представлять определённую опасность для общественного сознания, обоснованными. На конкретном примере. Утверждение же одного из свидетелей, что совершивший акт вандализма гражданин Найдёнов был в прошлом студентом у профессора Наумова, а также сожителем его несовершеннолетней дочери, к тому же имевший условный срок и непогашенную судимость за распространение наркотиков, суд счёл к делу не относящимся.

Две картины «Бетельгейзе» и «Портрет Каталины Вальдес» признаны безвозвратно утерянными.

 Такие дела.

***

Что касается Иннокентия Евграфова, то его, по слухам, в городе почти не видать. Хотя он, вроде бы, никуда не уезжал. Строительная фирма «Тритон», однако, вновь набирает обороты. Недавно ею был даже выигран сложный тендер на ремонт и реставрацию музейного комплекса «Итиль кала́». Иннокентий Дмитриевич хоть и уступил, весьма неожиданно, место генерального директора своей заместительнице Гульназ Гариповой, остаётся совладельцем фирмы.

Немало пересудов вызвала новость, что у него вдруг объявилась двадцатилетняя дочь. Супругу его бывшую, Софию Михайловну, это почему-то взволновало более других. Она где только могла, оповестила, что у Иннокентия Дмитриевича дочери быть не может в принципе! Ибо он всю жизнь был маменькиным сынком, рохлей, да и вообще он, простите, бесплоден. А эта самая Янка — просто малолетняя курва и прохиндейка, которая задурила голову обеспеченному человеку, пользуясь его умственным помутнением, чтоб схапать с него деньжонку и бессовестно обокрасть её, законную супругу, с которой он находится в состоянии печальной, но временной разлуки. Она повторяла это столь громогласно и повсеместно, что знакомые стали обходить её стороной. «Ещё раз эта дурища припрётся сюда, уволю всю службу безопасности к чёртовой матери!» гневно выкрикнула Гульназ Гафаровна, зная, что София Михайловна её слышит. И дверью хлопнула.

***

Время от времени отца и дочь видят на даче в Ковалях. С ними неотступно чёрный пёс, кем-то прозванный Циклопиком за белое овальное пятно в междуглазье. На люди выходят нечасто, но свет у них на втором этаже горит порой до самого рассвета.

Зато в их отсутствие там частенько обретается София Михайловна, которая по-прежнему склонна считать, что имеет свои права на дом и участок. У неё подолгу гостит некто Роман Барановский, режиссёр экспериментального театра «Катарсис», человек, как говорят, с нетривиальным прочтением классики. Ведёт себя привольно: по участку разгуливает в трусах и в шлёпанцах, качается в гамаке с банкой пива. С Софией Михайловной держится без церемоний, может порой и прикрикнуть. Запросто может появиться и в её отсутствие, причём, даже не один. По слухам, он предложил Софии Михайловне роль Нины Заречной в спектакле «Новая Чайка». Она колебалась: смущало, что в конце третьего действия была задумана жёстко-эротичная сцена с её участием, а в финале спектакля она должна предстать с наголо выбритой головой и в лагерном бушлате. София Михайловна уж было и согласилась, но мэтр изменил концепцию: Нину Заречную должен играть мужчина. Да. А Софии Михайловне была предложена роль горничной.

***

А однажды Гульназ Гарипова, с которой у Иннокентия была давняя полудружба, затеяла банкет в честь своего сорокалетия. Были приглашены все сотрудники «Тритона». Это поначалу вызвало тревожное недоумение: с чего бы вдруг?! Некоторые даже ожидали подвоха. Пришли, однако, все, опасаясь неявкой усугубить ситуацию.

Банкет состоялся в престижном джаз-кафе «Се́птима». И превзошёл все ожидания. Дело даже не в изобильном угощении и первоклассной живой музыке. А в самой виновнице торжества, которая чудесно и неузнаваемо преобразилась из холодной и язвительной бизнес-леди, прозванной за глаза Чёрной цаплей, в дружелюбную, весёлую, неисчерпаемо остроумную хозяйку застолья. И даже, как оказалось, вполне миловидную. Оттаяли даже женщины, прежде её единодушно недолюбливавшие. Что там о мужчинах говорить.

Иннокентий Дмитриевич был в числе приглашённых. Причём, не просто. Приглашён он был вместе с дочерью. Вот так: все прочие без жён-мужей, а он — с дочерью! Это вызвало некоторое ревнивое неудовольствие, даже кривотолки. Всё однако очень скоро развеялось: Яна оказалась вовсе не спесивой мажоркой, как полагали одни, и не вульгарной детдомовской оторвой, как полагали другие. Она была жизнерадостна, общительна, но не навязчива, не было в ней ни холодной замкнутости, ни простодушной настырности.

Интересно, что Гульназ общалась с нею, будто с давней знакомой. Они даже, уединившись в конце стола, некоторое время оживлённо беседовали втихомолку. Далее случилось неожиданное: они, вообразите, спели со сцены вместе с Викой Колманович, солисткой джаз-квинтета «Синкопа», песню «Knocking On Heaven's Door»[2]. Да так складно спели, будто месяц репетировали. Весь зал аплодировал, вообразите, даже «браво» кричали.

А уж ближе к концу празднества случилось и вовсе удивительное. Рядом с отцом и дочерью появилась женщина. Невесть как и откуда. Заметили, однако, что Гульназ вовсе тому не удивилась: будто так и должно быть. Даже знак ладонью сделала остальным: мол, всё в порядке.

Женщина сидела рядом с Яной и смотрелись они просто как сёстры-близняшки. Только одна много старше. Да, многие тогда не сводили глаз с этой троицы. Кто открыто, кто исподволь. Любовь и нежность просто парила над ними волнами. И она, эта нежность, вовсе не нуждалась в каких-то наглядных подтверждениях взглядах, жестах, перешёптываниях.

Потом женщина исчезла, и, опять же, никто и не заметил, как.

Да что уж говорить, вечер запомнился надолго. Говорили, обсуждали, конечно, много, но отчего-то не могли друг другу признаться, что уже давно, с ранней юности не было им так несказанно весело, так пронзительно свободно и чисто. Уже давно не распирало их от необходимости что такое, сокровенное высказать, в чём-то признаться, чем-то поделиться. И, вообразите, до слёз горько было, что уже никогда им не ощутить той безграничной лёгкости и свободы. Ибо счастье, оно потому и счастье, что дважды не повторимо.

Ту странную женщину тоже вспоминают. Втихомолку. Кое-что могла бы, наверное, рассказать Гульназ Гарипова. Но расспрашивать не решаются, полагая, что ничего-то она не ответит, а, скорее всего, пошлёт кудрявым лесом. И верно. Ибо, как уже сказано было: от разных странностей ничего полезного не получается. Всё полезное — от обыденного.

Такие дела.

 

[1] Mea culpa (лат.) Моя вина. Формула покаяния в исповеди.

[2] Стучась в небесные врата.

Теги: современная проза

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев