Логотип Идель
Литература

Аяз Гилязов. Тропинками детства (перевод Наиля Ишмухаметова)

Когда остаёмся одни с Анвар-тюти, мы не только комедии ломаем, иногда она подходит к мёрзлому окну, упрётся двумя руками в наличники и тихонько заводит грустную песню. Голоса у неё нет, поёт она чуть лучше, чем курица квохчет, но я по причине малолетства не мог понимать, что сирота-тюти, несчастливая одинокая женщина беспрерывно напевает мунаджаты. Слов мунаджатов я не мог до конца разобрать, но мне очень нравилось, как она сквозь морозное окно устремлялась в своё далёкое детство, кого-то вспоминала, по кому-то скучала-тосковала. В такие минуты не тюти, а я обращался в слух, при малейшем шорохе с улицы, шептал ей: «Вернулись!»… Я не хочу, чтобы все узнали о наших с ней тайнах…

(Автобиографическое эссе)

1

Вот и сегодня, проскочив отметку «шестьдесят», стремительно приближаясь к семидесяти годам, я не могу равнодушно смотреть на пешие стёжки-дорожки. Пересекающие большак тут и там, перпендикулярно и вкось обыкновенные тропинки рождают во мне сладкие грёзы, тёплые воспоминания. Куда бы и на чём бы я ни ехал – будь то поезд или автобус – невольно льну к окну: глядя на убегающие вправо и влево, мелькающие в куцых придорожных посадках или скрывающиеся в объятиях неведомых, таинственных лесов тропки, погружаюсь в мир фантазий. Мне кажется, что этими узенькими, утрамбованными десятком тысяч стоп, окаймляющими берега родников-озёр, ведущими сквозь заколдованные чащи-буреломы, плутающими, истомляющими, но всегда выводящими к свету тропинками ходят самые счастливые люди на земле. Так и кажется, что они, не суетясь, не пихая друг дружку острыми локтями, наслаждаясь неповторимыми красотами природы, срастаясь душой с синим-пресиним небом, с ярко-зелёным убранством земли, хмелея от густого аромата полевых и лесных цветов, не по тропинке идут, а плывут по морю счастья.

 

В детстве все тропинки – твои! Знакомство с миром начинается с первых шлёпающих шагов именно по этим пешим тропкам. Куда ни посмотри, всюду незнакомые, доселе невиданные, да и не мог ты их видеть, края, дивные миры.

Воспоминания детства – сродни неспешно текущим, разрозненным облакам, никогда не связанным друг с другом, события в них, затерявшиеся вдали по таинственным тропинкам, затихшие за туманным горизонтом, никак не выстраиваются в единую, связную цепь. Они похожи и на розовые тени, и на негромкую песню, что звучит на заре, и точно не скажешь, когда всё это было-произошло. Детство горя не ведает, а время начинаешь чувствовать лишь тогда, когда живущая бок о бок беда даст о себе знать в полный голос…

 

Я благодарен Всевышнему: с рождения наделил он меня тонкой, поэтической душой. Я и сам так считаю, и это же подтверждают въевшиеся в память события.

 

Однажды летом мама зашла на огуречную грядку, что в огороде напротив гумна. А я, сев на колени, облокотившись, задрав зад, едва не тычась носом в землю, грызу, оказывается, не срывая со стебля, маленький, не больше мизинца, огурчик… Мама, крайне удивившись, спрашивает: «Сынок, чего это ты ешь огурец, лёжа на грядке?» Вспыхнув, как солнышко на заре, отвечаю: «Ты же сама не велела рвать!» Сам-то я не помню, конечно, своего ответа, это мама мне рассказала, и рассказала очень убедительно, первое воспоминание детства храню как самое дорогое для меня.

 

Мой папа – уроженец Сармановского района, но, сколько себя помню, мы жили в красивом кряшенском селе Верхний Багряж, в доме Андриян-дэдэя, что располагался аккурат напротив церкви. Крепкое, добротное подворье, высокая, как у богатых, изба, но особо мне нравился каменный амбар, его толстые стены летом сохраняли прохладу, а зимой, даже в самые лютые морозы, удерживали тепло. Андриян-дэдэй – плотник, его позвали на работу в сиротский приют, что в Федотовке, он со всей семьёй перебрался туда, а мы временно поселились в их доме. Мои самые тёплые, самые дорогие воспоминания связаны с этой крохотной точкой Земного шара. Церковь, что напротив нашего огорода, школа по правую от нас руку, просторный пришкольный двор – всё это дорогие моему сердцу, сердцу непоседливого мальчишки, места, открывшие мне кое-какие тайны бытия.

 

Задворки дома Андриян-дэдэя располагались на южном склоне холма, полого спускающегося к одному из рукавов Багряжки, именуемому в народе речушка-Дмитрия. По весне ручей наполняется водой, а во время половодья бурлит два-три дня, как настоящая река, но в летнюю жару пересыхает. Наш отец разбил на берегу этой речушки Метри самый настоящий огород. Источающие сладкий аромат смородиновые кусты сладкой изгородью тянулись там же. Огурцы, морковь, свекла, помидоры, а рядом с этим изобилием буйно росли и пахли непривычные для Верхнего Багряжа дыни и арбузы. Когда приходили гости, папа, прежде чем усаживать их за стол, вёл на огород. Наш папа, учитель химии и биологии в средней школе, любил по утрам и вечерам возиться на грядках.

 

Самая прекрасная, благодатная пора за последние восемьсот лет выпала, похоже, на тридцатые-сороковые годы двадцатого века. Землетрясения случались изредка, разгулы стихий уменьшились, вулканы, и те с большой осторожностью плевались магмой, лето не жарило беспощадно, было тёплым и приятным. Тридцатые-сороковые – пора моего счастливого детства! Я сравниваю нынешние, то засушливые, то чрезмерно дождливые, летние месяцы нескольких последних лет с той благодатью, что выпала на моё детство, и невольно проникаюсь жалостью к современной детворе… Как же мы были обласканы и избалованы милосердной землёй в своё время!

 

Деревянная церковь! К стене, противоположной нашим окнам, на самом верху прибита выкрашенная в жёлтый цвет жестянка с датой – «1840». Когда мы были маленькими, церковь отметила, оказывается, своё столетие. Я хорошо помню высокий, даже выше древних окрестных сосен, крест, красующийся на маковке, внутреннее убранство, сверкающее позолотой и серебром, развешанные по стенам кресты, убранные вышитыми рушниками. В тридцатые годы коммунисты деревни – Озын Микайля (Долговязый Михаил) и ещё какие-то мужики – спилили кресты с маковок и, беспощадно топча и сминая жесть куполов, сбросили на землю.

 

Наискосок от церкви и дома Андриян-дэдэя, слева от нас, здание караулки. Там и пожарная каланча, и конюшня, ржавая ручная помпа, рассохшиеся бочки, на гладких, ободранных липовых столбах, подпиравших кровлю сеней, подвешены крюк, багор, перепачканные сажей кисти-щётки, на мощные дубовые сучки нанизаны протёртые до дыр хомуты, дуги с облупившейся, облезшей краской, взлохмаченные подседельники и прочая сбруя. Мы – ребятня со Средней и Нижней улиц – счастливы! Несмотря на материнские слова: «одна нога здесь – другая там, понял? Говорю, ыштубы уши твои слышали!» – ни один из нас не торопится, после обеда мы всегда спешим в караулку. Надо занять удобное место за печкой, где никто не помешает. Вот в караулку по одному, по двое подтягиваются старики, ближе к вечеру аккуратно подходят и мужики. Они степенно, никуда не спеша, здороваются, расстёгивают длиннополые чекмени, старые, поношенные пиджаки, выколачивают трубки и набивают их табаком. И начинается разговор! Двери раскрыты настежь, однако через некоторое время помещение всё равно наполняется дымом, но мы и не думаем уходить, наоборот, из-за печи сначала показываются блестящие носы, потом головы, до предела вытягиваются шеи. Ужин, дом, предупреждения матери забыты, лишь бы не прогнали!.. Где, как не там услышишь шутки, прибаутки, анекдоты, весёлые истории… А если придут знаменитые на весь Багряж охотники Аксак Ибан (Хромой Иван) и Саваляй Питыр (Пётр Савельев)… всё, конец! Мы готовы до ночи слушать их байки. Свёрнутые из самосада «козьи ножки» глухо потрескивают при каждой затяжке, на окна, сто лет не знавшие тряпки, липнет сумрак, на полы, и без того густо унавоженные вековой грязью, ложится новый слой, облетающий с загвазданных лаптей вновь входящих, а нам благодать. Кряшены – весьма терпеливый, покорный народ, прожив столько лет в Багряже, я не то что не видел, даже не слышал, чтобы багряжские дрались или ссорились между собой. Авторитет взрослых в Багряже – непререкаем, а младшие – знают своё место…

 

Кто уж меня надоумил, не помню, в общем, однажды я принёс для завсегдатаев караулки полный карман огурцов с нашего огорода. Это я уже сам чётко помню!.. Думаю, кряшены, все как на подбор с большими, что твоя совковая лопата, окладистыми бородами, ради хохмы отправили меня воровать огурцы, увидев мелочь размером со стручок гороха, они спросили: «А чего таких маленьких-то нарвал?», ну я и ответил, недолго думая: «Большие я не смог бы поднять!» А самому-то стыдно, красный, ещё не отошедший от быстрого бега, опускаюсь на пол и начинаю по одному сбрасывать «мальков» в щель погребного люка.

 

Как сейчас помню и свой стыд, и эти мелкие огурчики, и дружный мужской хохот.

 

Не стоит удивляться тому, что воспоминания сельского мальчишки начинаются с огурцов да репы. Огородные грядки – это первое место для проявления усердия и трудолюбия деревенской детворы.

 

О том, что мой папа уроженец Сарманово, я уже сказал, мама Мугаттара из тех же мест, она выросла в селе Верхнее Ахметьево, что почти вплотную примыкает к райцентру Сарманово. Папа поступил в педучилище Мензелинска, а мама там же училась в школе для девочек. В Мензелинске они и познакомились, и поженились. Папу направляют на работу в село Чукмарлы, а мама осталась дома, у неё один за другим родились три сыночка. Отца как молодого специалиста-педагога отправили на границу района в Верхний Багряж, и даже когда село перешло в подчинение Заинска, наша семья всё равно осталась в Багряже. Мои детство и юность прошли именно в этом селе, среди радушных, гостеприимных, очень человечных, искренних и беззлобных кряшен. И стар и млад относились к нам с неизменным почтением. Бородатые авторитетные старцы и мужчины средних лет уважали нашу маму, к простой учительнице обращались с пиететом – «апа», завидев издали, склонялись в поклоне. Мама была мастерицей-швеёй, великолепной портнихой, когда она стала обшивать багряжских красавиц, наряжать их в платья с кисточками-рюшами-оборками, её авторитет вырос ещё сильнее. Родительский авторитет среди односельчан сказался и на мальчишках. Помню: в клеть амбара, расположенного посреди села, где хранились семена для следующего урожая, выгрузили подсолнечник. В один из солнечных дней семена подсолнечника раскидали для просушки под навесы. В кряшенских подворьях этого подсолнечника завались, но глаза мальчишек неотрывно следят за амбаром… Не столько семечки их интересуют, сколько возможность стырить!.. Прокравшись за амбаром, мы начали было набивать карманы семечками, но тут, откуда ни возьмись, выскакивает Миндай Ибан (Иван), громила с Верхнего села, и хватает меня за шиворот! «Ну всё, пропал…», – мелькнула мысль, но Ибан, увидев, чьего сына он поймал, сменил гнев на милость, самолично набил мои карманы отборными семечками…

 

В долгие зимы никуда не выезжаем, сидим безвылазно в Багряже, а весной-осенью отправляемся на праздники – джиен, Сабантуй – в Сарманово или в Ахметьево. Как чудесный сон вспоминаю нашу поездку всей семьёй за двадцать вёрст в Сарманово, днище тарантаса устлано ароматным сеном, школьная лошадь, которую запрягали только летом, неспешно трусит по пыльной дороге… Взбираешься на заводской холм, дальше дорога идёт по лесу, а там видимо-невидимо, целый ковёр земляники, так и манит, так и завлекает остановиться и нарвать. Люди нашего поколения безмерно возвеличивали матушку-природу, почитали её как святыню, что есть, то есть! И мы, мальчишки, собирали ягоду с краешка поляны, по одной да по две, осторожно, чтобы ненароком не затоптать. Сначала набивали «красные сундуки» – в рот кидали, понятное дело, лишь потом начинали собирать в какую-нибудь посудину, чтобы угостить родню и приятелей. Земля и вода первозданно чисты, с неба льются серебряные дожди, а природная кладовая – грибы-ягоды-орехи – приносит лишь пользу здоровью!

 

Как ни странно, но мне почему-то казалось, что улицы Сарманово обиты жестью, а люди в селе Нуркеево живут в брезентовых юртах с островерхим куполом. Разве станет какой-либо мальчишка надевать обувь? Улицы густонаселённого Сарманово сильно утрамбовывались тысячами ног и потому раскалялись, наверное, в летнюю жару не хуже жести! Я понял это только сейчас, когда взялся за написание мемуаров. А вот почему я переселил нуркеевцев в брезентовые юрты, не пойму до сих пор, возможно, мы когда-то проезжали с отцом Нуркеево?

 

Помню, как с двоюродным братом, ровесником Максутом мы, два невысоких, круглых мальчика, входим через калитку во двор родного старшего папиного брата Махубрахман-абый, отца Максута. Руки за спинами, лица серьёзные, рты на замке. Мамы посмотрели на нас и… принялись хохотать! А потом… потянулись за крапивой. Мы переглянулись, оба предательски измазаны чем-то жёлтым… Дело в том, что лет с четырёх мы пристрастились с братом к сырым яйцам. Мамы запрещали нам, наверное, то и дело лазить на насест, поэтому мы время от времени совершали набеги в соседские сараи… Как вспоминаю об этом, тут же приходят на ум строчки одного из ранних стихотворений известного татарского поэта Хади Такташа «Как Мокамай яйца воровал». Вот так, у каждого Мокамая есть своя тётка Айша, а у тех, кого сызмальства разок-другой «попарили» крапивным веником, навсегда отбита охота к воровству.

 

2

 

То ли четыре мне исполнилось, то ли уже пятый год парился я под солнцем, когда в нашем селе открыли детский сад. В народе его называли «Площадка». Кажется, настала пора сбора урожая. Воспитателями поставили мою маму и Феону-апа Васюкову с Верхнего села. Они и повара, и воспитатели, и уборщицы, и прачки. Кроме того, моя мама шила для детей, мальчишек и девчонок, парные летние костюмчики-платьица. Как же нам было хорошо в ту пору! Купаемся вволю, на прилегающих к селу склонах собираем ягоды, дружно, все вместе смотрим, как старшие мальчики купают лошадей. Близко подходить к лошадям боюсь, издалека, из укрытия наблюдаю сквозь прибрежный тальник. Почему, спросите, а потому что однажды мы с отцом вернулись домой на телеге, в которую был запряжён конь по кличке Аманат, папа распряг Аманата, а я побежал открывать сарай. Ничего не подозревая, я шёл по двору, и вдруг шагавший позади Аманат, потряхивая головой и шумно отфыркиваясь, ни с того ни с сего укусил меня за плечо и одним сильным кивком швырнул на землю. Я заревел, на спине проступила кровь. Следы от зубов Аманата зарубцовывались очень долго. «Ни перед лошадью, ни перед каким-либо ещё животным не становись, не окликнув ласково!» – наставлял меня отец. Я-то всю жизнь помнил его наказ, но что поделаешь, домашние скот и птицы не внимали, видимо, наставлениям отца: три раза меня кусали гуси, четыре-пять раз бодала коза, самый большой колхозный хряк сбивал с ног, а однажды на улице Имянле (Дубовой) с неистовым клёкотом набросилась и исклевала в кровь индюшка.

 

Точно не помню, в чьём доме расположилась «Площадка», но мы спускались к речушке мимо караулки, по меже участка Макар-дэдэя и Ипис-тюти (Ефросинья) . На том берегу речки была небольшая пёстрая полянка, сплошь усыпанная разнообразными цветами. Начиная с ранней весны и до поздней осени, каждый в свой срок распускался на этой поляне очередной сорт цветов, наполняя округу неповторимым, свойственным только этому виду ароматом. И хотя никто не предупреждал, но всякий, кто ступал на эту полянку, чудесным образом менялся, старался не рвать цветов, не топтать траву. Откуда бы ни дули ветра, они не могли проникать до густого, настоянного на цветочном аромате воздуха поляны, каждый божий день мы гонялись в этом райском уголке за бабочками, играли в прятки, и даже если мы немного сминали растения, то после нашего ухода они в считанные минуты выпрямлялись в полный рост. Частенько к этой поляне спускался и папа, сажал нас кружком вокруг себя и, показывая пальцем на бутоны-травы, говорил их название. «В наших краях растёт примерно сто видов съедобных растений», – учил он. Чего только не ели мы в багряжских лесах-лугах! Про ягоды и грибы не говорю, после схода снега на южных склонах оврагов появляются яркие, жёлто-медные «веснушки». Соцветия мать-и-мачехи можно есть от пуза, вреда не будет. Рядом с выводком мать-и-мачехи, в лесу, раздвигая прошлогоднюю жухлую листву, пробивается медуница. На лугах буйно растут щавель, свербига полевая, свербига лесная… В разных местах собираем анис, тапинамбур, рогоз, борщевик. В устье реки – саранка!.. Если по козьему переулку спустишься задками гумна, чего там только нет: алтей, чёрный паслён, сурепка… В переулках растёт крапивные серёжки. Едим паслён, закусываем сурепкой. Дягиль, дудник, пестряк. Любой каприз оголодавшей души!

 

Жара! Зной! В тот год лето выдалось засушливым, однако на облюбованной нами полянке по-прежнему прохладно, мы, попарно взявшись за руки, спускаемся к речушке-Дмитрия. Впереди, показывая дорогу, идёт мама, а чтобы не заблудилась в картофельной ботве всякая мелкота, замыкает строй зоркая Феона-апа. Прямо напротив нас, на том берегу, правее прибрежной поляны проходит небольшая, домов пятнадцать-двадцать, улица Имянле. В начале улицы дом Однорукого Кунуна (Никанора). К их забору примыкает ограда пастбища. Я сам видел, несколько раз, увязавшись за мамой, ходил встречать стадо. Большеголовый, коренастый сын Кунуна Ладимир (Владимир) тоже посещает «Площадку», сейчас я держу за руку именно его. Вот уж сорванец так сорванец! Никому нет покоя от Ладимира, девочек дёргает за косички, а тех, у кого нет косичек, кусает за пальцы, мальчикам ставит подножки, во время купания завязывает в девчачьи платья булыжник и швыряет в воду. Насколько сильный, настолько же и хитрый этот Ладимир. «Мальчик-ртуть», едва поступив в школу, извёл своим поведением всех учителей. Спокойно сидеть за партой не мог, прятался в школьном погребе и орал оттуда разные непотребные песни… Улицы Имянле теперь не существует, кончилась она, народ разъехался кто куда. Мой сверстник Ладимир давным-давно покинул этот свет. Вырос, остепенился, набрался мудрости, терпения и добропорядочности, работал шофёром, пас скот… Изредка, соскучившись, встречались мы с ним. Да упокоится душа твоя в раю, годок!

 

Спускаемся, мама, чтобы всегда был на глазах, поставила его в первую пару, так он и там норовил свалить меня подножкой. Коленки облуплены, на подбородке шрам, губами постоянно причмокивает, ушами шевелит – ну никак не может идти спокойно! Мой взгляд упал на надвигающуюся на Имянле небольшую, размером со стог сена, тучу. Увидев тучу, остановилась и мама. Небо было чистое-пречистое, откуда появилась эта неприглядная сизая туча?! Внезапно всё переменилось, из тучи выпорхнула красная с голубым отливом вспышка и полетела вниз, к земле, на улицу Имянле. Небо с ужасным треском раскололось надвое, от невыносимого грохота мы упали на землю. Мама лишь успела развернуться и крикнуть: «Дети!» На ногах остался стоять один Ладимир. Вырывавшийся из-под крыш домов Имянле дым он заметил первым и закричал детским, срывающимся голоском: «Пужар! Пужар!» Вскоре по всей округе полетел тревожный перезвон церковных колоколов. Мама и Феона-апа кинулись собирать нас, как наседка пытается собрать разбежавшихся, напуганных появлением грозного, зоркого коршуна цыплят. Одна девочка со страху скатилась на самое дно оврага, к реке Метри. Спряталась в зарослях мать-и-мачехи и помалкивает! Пока мы, не разбирая дороги, топча картофельную ботву, поднялись к караулке, там уже началась кутерьма-суматоха. Обленившиеся без работы пожарные лошади, испугавшись колокольного набата, никак не желали запрягаться в телеги, пожарные тоже взволнованы, они отчаянно охаживают лошадиные зады кожаными плетьми. Лошади ещё больше противятся, задирают, натягивая узду, головы, хрипят. Сократив путь, напрямую, а не по мосту, жители Средней улицы той же тропинкой, по которой недавно поднялись и мы, спускались с вёдрами, лопатами, баграми к Метри, переправлялись на тот берег и мчались к месту пожара. Поначалу всё заволокло сизо-чёрным дымом, потом стали вырываться длинные языки пламени, вскоре улица Имянле превратилась в один сплошной костёр. Ой-ёй-ёй! Горит Имянле, гудит, а скверная туча, словно попрощавшись: «счастливо оставаться!», сделала круг над деревней и удалилась восвояси. Испугавшиеся бежать на пожар старики собрались возле караулки. На языках одно: «Вот ведь зараза, нет чтобы пролиться мощным ливнем! Почему лишь огнём метнула в нас эта туча, за что?!»

 

Одиннадцать домов сгорело дотла.

 

От усердия звонаря лопнул даже церковный колокол…

 

«Из самого Заинска приезжали, из пятнадцати окружных аулов пригнали конные подводы», – рассказывала за ужином мама. В тот вечер она спешила в «Площадку», туда привели ночевать детей с Имянле. Мама всю ночь пробыла с ними, кормила их, укладывала спать, стерегла «Площадку».

 

Я долго не мог уснуть, пробившаяся из безобразной тучи молния стояла у меня перед глазами. Вроде начинаю дремать, но наваливается страх, с криком просыпаюсь. И мамы, как назло, рядом нет!

 

С того дня я стал бояться грозовых туч, молний, грома. Стоит начать сгущаться на горизонте сколько-нибудь внушающей страх грозовой туче, я бегу в дом и забиваюсь в самый укромный уголок. Но плётка молнии настолько вездесуща – во все щели и углы проникает. В чулане у нас большой деревянный сундук стоит, я уж и за него стал заползать-прятаться – но молния, ужасающе треща, и там достаёт меня. Закутавшись в тулуп, затихаю за печкой – но гром грохочет, того и гляди, перепонки лопнут. В конце концов нахожу надёжный способ. Мама в изголовье их с папой кровати горкой складывала перины и подушки. Стоит только чуть набухнуть и почернеть какой-нибудь туче, я сбрасываю эту гору на пол и зарываюсь в неё с головой. Во время грозы все двери-окна плотно закрываются, заслонки дымохода задвигаются, домик-то наш маленький, душный, жаркий. Под перинами стократ тяжелее, чем на банном полке, дышать нечем, вымокаю до нитки, не мальчик, а комок влаги, но страху и не такое под силу одолеть.

 

«Страх – это самая необоримая, грозная сила», – учит уму разуму отец, призывая меня проявить, наконец-то, мужество. Очень долго избавлялся я от этого панического страха, и сейчас абсолютно равнодушен к молнии, помню, как во время одной из ужасных гроз я преспокойно рыбачил с лодки посреди Волги. Какие только устрашающего вида трезубцы да вилы не промелькивали перед моими глазами, втыкаясь в перепуганную не на шутку землю – но я не дрогнул. Когда страх жив лишь в детских воспоминаниях – не так-то он и страшен, если честно!

 

3

 

«Растёт наш сынок!» – радовались папа с мамой. Соседи и гости, поставив перед собой, наперебой меня нахваливали. «Поглядите, какой большой он у вас, настоящий джигит!» – множили они родительскую радость. Только сейчас, став отцом троих детей, стал я понимать – чем больше хвалишь хозяйского ребёнка, тем вкуснее и обильнее будут тебя угощать…

 

Все приметы роста налицо: теперь я в одиночку встречаю стадо по вечерам, вдвоём с братишкой Алмазом стережём гусят-утят от стального крючковатого клюва зоркого коршуна. Вместе с папой чищу коровье стойло, помогаю мести двор, подкладываю сено домашней скотине. Это было самое благодатное время – помогать отцу, крутиться возле него, задавать бесконечные вопросы…

 

Хоть и говорят, «вырос», но я пока ещё маленький всё-таки! Всего-то на два года старше меня Азат, но и от него частенько «влетает». Вот это я понимаю, вырос! До самой верхней полки шкафа он дотягивается и умыкает пряник, а если я попрошу, то вместо пряника – подзатыльник получаю. Азат теперь взрослый, не то что некоторые, он в школе учится, разговаривать с ним нужно, тщательно подбирая слова. Как старший мальчик в семье он пилит с отцом дрова, тянет за один конец пилу-двухручку. Я таскаю под навес нарубленные дрова, а братишка Алмаз собирает и складывает горой в медном тазу щепки и кору. Хоть и окружён Багряж с трёх сторон лесом, но наш папа не любит, когда древесина пропадает без толку.

 

Но и я, наверное, подрос: уже много чего знаю. Наш дед был имамом самого бедняцкого прихода в Сарманово – «Махалля белоштанников». У отца было несколько старших сестёр: Нурлыхода, Магианвар, Асма, а ещё в Сарманово жил старший брат Махибрахман, о котором я уже упоминал. Человек разносторонних талантов, выпускник ещё старого медресе «Мухаммадия», образованный, интеллигентный, скрипач. И к тому же заядлый огородник, большой специалист по выращиванию ягод и фруктов. В нашем роду каждому присуща тяга к посадке деревьев, к строительству дорог и мостов, любовь к природе. Увидеть мужа тётушки Нурлыхода муллу Ризвана мне, кажется, не доводилось, а вот их единственный сын Хамза, красавец-парень с кудрявыми волосами и приятным голосом, частенько гостил у нас. И мы бываем у них в гостях. Дети Асма-апа Лена, Ильтузар, Разия время от времени тоже приезжают к нам, надо сказать, что раньше, когда мы были юными, родственники намного чаще навещали друг друга, выказать уважение, узнать о самочувствии и делах – естественная и непременная потребность каждого нового дня, она впиталась в нашу кровь. Чаще остальных гостила у нас, наверное, одинокая старшая сестра отца Магианвар. Мы называли её коротко: «Анвар-тюти». Она не только чаще остальных бывала у нас, но и жила подолгу, по два-три месяца. Приезжала осенью, после того, как закончатся работы в полях и на огороде, и справят всем селом, с песнями и плясками, праздник коллективного забоя гусей, и оставалась до весны. Анвар-тюти непохожа на многих из нашего рода: с семьёй не повезло, не успела выйти замуж, быстренько развелась, любит поспать, понежиться в постели, полениться, вкусно поесть, а пойдёт в баню, раньше четырёх-пяти часов и не жди. От рождения смуглая, почему-то любила носить тёмные, чёрно-коричневых тонов, одежды с длинным подолом, и белых платков, насколько я помню, не носила, повяжет голову ниже бровей, лишь массивный нос торчит. Этой одинокой, не избалованной особым вниманием с нашей стороны женщине нравилось гостить у нас. Ну а что, обстирывают, кормят, самые лакомые кусочки ставят перед гостьей, однако справедливости ради нужно сказать, когда к нам наведывались уважаемые люди, «гостью» не звали к столу, накрывали ей в кухне, возможно, она сама так хотела, но мне всегда было жалко Анвар-тюти, когда она сиротливо ела за перегородкой, отдельно от всех. Надо учитывать ещё один фактор: сколько бы она у нас ни жила, всегда оставалась гостьей, по дому не помогала, редко-редко подметала пол, взбивала подушки и выносила их вместе с одеялами на солнышко, просушить. Вроде бы взрослая уже, но намаз не читает, я не помню, чтобы она молилась или благодарила Аллаха после трапезы. Мне казалось, что она живёт в тягости и смущении от чего-то. Правда, я ни разу не слышал от неё ни жалоб, ни песен, но почему-то особенно сильно влекло меня именно к этой замкнутой в своём мирке, странной женщине.

 

Мы были дружны с ней.

 

Вот взрослые расходятся каждый по своим делам. Закинув за спину холщёвый мешок, Азат уходит в школу, Алмаз – на улице, увлечён игрой. Мы с тюти остаёмся вдвоём. Иногда с нами остаётся и Алмаз. Выйти бы на улицу, но за окном дождь со снегом, стёкла покрылись мутной испариной, ветер обрывает в палисаднике последние листья с черёмухи. Вот в такие минуты, оставаясь наедине с нами, мальцами, Анвар-тюти внезапно преображается, усыпанные горестными морщинками уголки карих глаз разглаживаются, взгляд теплеет и лучится, она ловким движением одёргивает платок, обнажая смуглый лоб, на который озорно выпадают из-под платка подёрнутые сединой смоляные пряди. Видя смену её настроения, я несказанно радуюсь, мне хочется ещё сильнее обрадовать тюти, передвинув ближе к углам и стенам столы-стулья, я расширяю пространство дома, перескакивая с пола на нары, с нар на пол, начинаю беситься-веселиться. Корчу рожицы, показываю язык, передразниваю отражение в зеркале, обуваю мирно дремавшие возле порога огромные калоши и, нарочито шумно шлёпая, пускаюсь в пляс. В какой-то миг калоши разлетаются по разным углам… Анвар-тюти, сильней прежнего расчувствовавшись, смотрит на моё обезьянничание, не возмущается, не ругает, лишь беззаботно смеётся, вся такая лёгкая и воздушная. Она подёргивает плечами, лицо заливается румянцем: прихлопывая-притопывая, заводит частушку. Её частушка короткая, из двух-трёх слов, однако мои ноги, обутые в шерстяные носки, невольно начинают скакать, я, выйдя на середину комнаты, отчаянно притопывая, пускаюсь в пляс. Тюти по многу раз на один мотив повторяет одни и те же незатейливые слова: «Кто у вас там молотит коноплю, кто у вас там молотит коноплю?» Соскучившиеся по общению губы поют всё громче и громче, сколько бы ни длилась частушка, я не устаю, её простые слова заводят меня, распаляют, придают сил, но отнимают разум. Я настолько забылся, что ничего не замечаю вокруг, однако тюти прислушивается к звукам извне, затихает, перевязывает пониже платок, пряча лоб, и в секунду исчезает за печью. Увидев эти изменения, остаюсь без слов. Лишь шипящий окрик тюти: «Вернулись!» – опускает меня с небес на прохладные половицы.

 

Наши с Анвар-тюти спектакли никто, кроме Алмаза, не видел, наверное, ни я, ни она, нашей тайны не выдали. А может, видели да ничего не сказали?

 

Хоть деревенская изба очень маленькая, но сколько всего помещалось в ней раньше! Отелится корова, телёнка заносят в дом, берегут от мороза. В наше детство холода действительно лютые стояли. Выпавший с осени, где-то в первых числах ноября, снег уже не таял, лежал до самой весны. Следом за телёнком в дом заходит и корова. Вылизывает детёныша, ласкает, даёт ему сил, вскармливая густым, жирным молозивом… Мы все любили сметану из переработанного молозива. Есть на столе сметана – значит, сегодня праздник, единственный за весь год. У этого дня есть ещё одна радость: я, наполнив большой, его ещё «колхозный» называли, таз, разношу сметану из молозива по соседям! Ипис-тюти даёт мне за сметану пригоршню орешков, пригоршню семечек, долго и обстоятельно расспрашивает меня о новорожденном телёнке. «Со звёздочкой во лбу? Бабки не белые, случаем? Какого окраса?..» Какое же это блаженство, пить свекольный чай с собственным гостинцем – сметаной!.. Детские радости они особенные, по-особому дороги, по-особому близки…

 

Когда в дом заводят корову, я, боясь острых рогов, прячусь за печкой. Анвар-тюти обнимает меня сзади, а я, прильнув к её тёплому телу, забываю обо всех страхах, успокаиваюсь…

 

Когда остаёмся одни с Анвар-тюти, мы не только комедии ломаем, иногда она подходит к мёрзлому окну, упрётся двумя руками в наличники и тихонько заводит грустную песню. Голоса у неё нет, поёт она чуть лучше, чем курица квохчет, но я по причине малолетства не мог понимать, что сирота-тюти, несчастливая одинокая женщина беспрерывно напевает мунаджаты. Слов мунаджатов я не мог до конца разобрать, но мне очень нравилось, как она сквозь морозное окно устремлялась в своё далёкое детство, кого-то вспоминала, по кому-то скучала-тосковала. В такие минуты не тюти, а я обращался в слух, при малейшем шорохе с улицы, шептал ей: «Вернулись!»… Я не хочу, чтобы все узнали о наших с ней тайнах…

 

С каждым днём наша «семья» становится всё многочисленнее, к немного окрепшему озорному теленку, у которого начали прорезаться рожки, один за другим добавляются ягнята. Барашки очень быстро растут: всего через неделю становятся полновластными хозяевами! Нет такого угла, куда бы они не достали, нет такой вещи, которую они не опрокинули бы. Сито, корыто, миски с хлебом каждый день «переезжают» в новое место. Дом становится тесным, шею телёнка привязывают верёвкой к железному кольцу, вбитому в простенок. Попробуй не привяжи, потянется за ягнятами и начнёт скакать-брыкаться, круша всё вокруг! Однажды отвязался и опрокинул бадью с питьевой водой. Ох и влетело тогда нам с тюти!

 

Анвар-тюти нравится оставаться одной в доме вместе с ягнятами-телятами. Она их обнимает, чешет шеи, угощает разжёванным хлебным мякишем, целует во влажные носы. Чем больше она с ними возится, тем озорнее становятся барашки, скачут перед ней на задних ножках и носятся гурьбой по всей избе. Телёнок в загоне тоже начинает скакать, того и гляди оборвёт верёвку, Анвар-тюти встаёт в центр пола и, ударяя в ладоши, заводит свою извечную частушку: «Кто у вас там молотит коноплю, кто у вас там молотит коноплю?» От дружного топота маленьких бараньих копыт изба – ходуном, на пол слетают ошмётки пакли из-под расшатанных «пляской» брёвен, «спрыгнула» с насиженного места скалка и ну давай гнуть коленца, а полешки, прихватки для угля, самоварная труба и ухват заметно подрагивают под «музыку». Разве можно устоять на месте в такие минуты? Я тоже вливаюсь в танцующую массу и, подстроившись под Анвар-тюти, завожу частушку… Нет, я не повторяю вслед за ней, у меня своя, «авторская» частушка…

 

Сейчас уже не вспомню, наверное, целиком свою первую частушку, в памяти осталась только последняя строчка… Понятное дело, она посвящена кудрявым, шустрым ягнятам с озорным огоньком в глазах… «Горками черёмухи весь пол усыпают», вот так звучала последняя строка. А первые строчки… всё-таки попробую напрячься и вспомнить их: «Любят свежие листочки шустрые ягнята… как от пуза наедятся, тут же засыпают… А проснутся, вскачь пойдут, словно бесенята, горками черёмухи весь пол усыпают», как-то так, в общем… Удивительно, но Анвар-тюти обратила внимание на мою частушку, забыла о своём «молотильщике конопли» и, повторяя за мной, стала распевать мою частушку, мы с ней вдвоём вволю напрыгались, наорались, насмеялись.

 

Назавтра мы опять остались одни в избе, не успели стихнуть скрипы половиц под ногами взрослых, бычок, три барашка, Анвар-тюти и я продолжили светопреставление… Анвар-тюти пела целый день лишь мою частушку… Это придало мне сил, раззадорило… В тот же день я ещё написал частушку. Если меня не подводит память, она была о грустящем в загоне бычке…

 

4

 

Сошёл снег, обнажились тропинки. Я почти не захожу в избу. На нижней улице, напротив дома Кируша (Кирилл), полянка, она первая избавляется от снега. Мы, местная ребятня, там сообща играем в кости, в бабки, бросаем монетки. По вечерам за колхозным амбаром собирается молодёжь. Иногда посиделки перемещаются ближе к нашему дому – к амбару Андриян-дэдэя. С улицы Имянле с гармонью подмышкой поднимается Чыжык Бачели (Василий). Играют, поют. Накинув на плечи старый отцовский пиджак, поплотнее в него укутавшись, и я стою с краешку. Губами повторяю слова песни за взрослыми, и вдруг, неожиданно даже для себя, вставляю свою частушку.

 

Весна – время праздников. Знаю, скоро придёт Олы кен (Великий день). У кряшенов Олы кен – Пасха. Весь Багряж будет стоять на ушах. С утра до вечера детвора будет собирать яйца. Зайдут в избу и дружно закричат: «Иусус Кристус воскрес!» И мне хочется ходить по избам, крашеные яйца собирать. Но мама не отпускает: «Мы – татары, мусульмане», – объясняет она. Хотя и не до конца понимаю её объяснения, но разницу между татарами и кряшенами успел почувствовать на себе. Когда идём купаться, мальчики от души смеются надо мной, а те, кто позлее, и частушку в мой адрес отпустят:

 

 

Эй, татарин-татарва,

Не ходи за нами.

Будем бошку отрывать,

Гривенник – цена ей!

 

 

Мне хочется заткнуть злые рты своей частушкой, но ничего достойного пока не получается, в ответ пою им где-то подхваченные строчки:

 

 

Кряшен, кряшен – замарашка,

Скачут блохи по макушке.

 

 

Приближение праздника вот ещё по чему замечаю, каждый божий день со всего Багряжа тянутся к маме заказать новое платье кривые да кособокие девушки. Разве одни только красавицы чувствуют приближение праздника?!

 

В Нижнем селе жил один бедняк по имени Жамай. Где уж доставал он газеты зимой для своих самокруток, не знаю, но с наступлением весны неизменно наведывался к нам. Приходит, садится на ступеньку крыльца и молчит – немой потому что. Кто-то так и называл его Немой Жамай, но кличка тоже была – Пружина. Длинное, худое тело изогнуто вопросительным знаком. С острого подбородка свисают три-четыре жидкие пряди козьей бородки. На нём старый чекмень с непомерно огромным воротником, локти – в заплатках. Штаны на коленях тоже сорок раз залатаны-перелатаны, но в прорехах всё равно видны худые ноги. На ногах лапти, перевязанные бечёвкой с многочисленными узлами на местах разрывов, длинные концы которой стелются по земле, словно усы. В грязной обуви в дом не заходит, зовёшь его, зовёшь, а он только головой трясёт в ответ, отнекивается. Наша мама никогда не отпускала пришедшего за газетой Жамая, не накормив досыта. Всё, что испекли для себя, она кладёт на тарелку и выносит Жамай-дэдэю. Я люблю смотреть, как он ест. Длинные узловатые пальцы непослушны и искривлены; ногти – без содрогания не взглянешь. При виде тарелки с едой он сразу преображается, сгорбленная спина выпрямляется. Он ест, не обронив ни одной крошки, не пролив ни одной капли, с чувством, с толком, с почтением к еде. Положив в рот кусочек хлеба или ломтик дурычмака, запрокидывает голову, аж кадык выпирает, веки с редкими ресницами блаженно закрывают зелёные глаза, морщинки в уголках глаз светятся доброй улыбкой.

 

С чем бы ты к нему ни вышел: с тарелкой, плошкой или сковородой – опустошив посуду, он тщательно выскоблит края и дно хлебной корочкой, сдобренную маслом-жиром горбушку рассасывает, как конфету… Заполучив газету, сворачивает папиросу толщиной с рукоять клюки. Возле нашего дома не прикуривает, знает, что мама не переносит табачный дым, словно говоря, «не курю, не курю!», поднимает самокрутку на уровень глаз.

 

Не знаю, куда в тот день ушли родители, в обед пришёл к нам Жамай-дэдэй. Анвар-тюти во дворе, раскидала подушки по солнечным местам, а я, перевернув медный таз, подперев один край палкой с верёвкой, рассыпав под тазом корм, пытаюсь ловить голубей. Увлёкшись охотой, я забыл о Жамай-дэдэе, опомнившись, смотрю, он сидит и сидит, ни звука, только прикрыл прорехи на коленях подолом чекменя. Анвар-тюти ничего ему не вынесла. Я подбежал к ней. «Полно тут всяких дармоедов да бедняков шляются!» – отвечает тюти. «Ну хоть горбушку хлеба вынесу!» – дёрнулся было я бежать в дом, но тюти удержала. «Не ходи!» Не знал я, что тюти такая вздорная, сильно удивился. Жамай-дэдэй посидел-посидел и, сгорбленный, скрюченный, ушёл со двора. Я даже не заметил, как выкрикнул: «Жадная жаба ты, Анвар-тюти!»

 

Кстати, о бедняках, во время нашего детства бедняки круглый год бродили по деревням. Что ни дашь им, всё берут, и старые, заношенные до дыр одежды, и горбушку хлеба принимают с низким поклоном и бесконечными благодарностями. Как ни странно, появлялись в наших краях и киргизы на приземистых телегах, запряжённых верблюдом. Они оставляли верблюда посреди улицы и шли по домам, почёсывая шеи кончиком рукояти камчи, жаловались, мол, «погорельцы мы, без всего остались», и давили из прищуренных глаз скупую слезу.

 

Кряшены – сердобольный, душевный народ, всегда готовый прийти на помощь. Они верят киргизам, жалеют их, спрашивают, «много ли детишек-то?» По полмешка картошки выносили им, муку на дне бадьи-пудовки, в дом приглашали покушать. А мы, будто мёдом намазано, не отходили от верблюда. Приближаться не решаемся, знаем, что нрав у животного суровый. Не заметишь, как плевок в лицо получишь!..

 

В селе случилось ещё одно странное событие: тех, кто позажиточнее, прогнали из домов и переселили в бани да каменные амбары. Живущую в двух-трёх домах от нас семью Утеми-дэдэя тоже переселили в баню. В доме многодетной семьи Утеми-дэдэя устроили школу. И кто же думал, что скоро, очень скоро мы с моим ровесником, сыном Утеми-дэдэя Бачели (Василием) пойдём в первый класс в их родной дом…

 

5

 

За давностью лет уже не вспомню – возвращались ли в Багряж хозяева дома, в котором жили мы. Мне кажется, Андриян-дэдэй с женой и двумя сыновьями очень долго жили и работали в детском доме Федотовки. Наезжали, наверное, им хватало благоразумия и терпения жить и между собой, и с соседями в дружбе и согласии. Если бы они вернулись и причинили бы нам какое-либо беспокойство, возможно, я бы запомнил. Я уже понимал, что плохое вырублено в камне, а хорошее писано палочкой по песку. Андриян-дэдэй был невысокого роста, коренастым. На одной руке недоставало четырёх пальцев, помню, как он напугал меня, погладив по спине изувеченной ладонью. А волосы у него были на удивление мягкими, шелковистыми и кудрявыми. В Багряже у каждого есть родовая кличка, которая переходит по наследству. Род Андриян-дэдэя – Бояре. Не понимаю, откуда у его предка, простого крестьянского сына, кузнеца, прозвище Боярин? От одного дома к другому, что расположены и в Верхнем, и в Нижнем селе, переходит азбука прозвищ, например: Андриян – Бөдрә, «Бояр ыштанын салып йөгерә…» (Андриян – Кучерявый, «Снимает боярские портки и бегает…») Если кто-нибудь из твоего рода причинил селу или односельчанам зло, всё, кранты, куда бы ты ни поехал, чёрная борода злодеяния неотступно будет следовать за тобой! Интересно, кто-нибудь помнит азбуку прозвищ Багряжа? Лентяям, тупицам, мямлям, вертихвосткам, бездельникам-попрошайкам, упрямцам-строптивцам с походом воздавал «по заслугам» острый на язык сборник!

 

Не могу точно сказать, почему «Бояр» гоняли без портков? Не знаю. В деревне жило немало представителей этого рода, все они рукастые, умелые, добрые и старательные люди. «Боярин» Иван, годок, жив ли ты? Куда запропастился?..

 

Неизгладимым впечатлением осталась в памяти поездка в гости к семье Андриян-дэдэя. И радостным, и одновременно трагичным было это событие.

 

«Ну что, давай съездим, что ли, сколько раз уж звали они!» – услышал я однажды разговор родителей: ведь поездка в гости для детей – праздник! Если предстоит поездка в гости, тут я лёгкий на подъём. Новые дороги, незнакомые деревни, новые места… Всюду загадочно, интересно. А я был живым, охочим до чудес и загадок мальцом. Слово за слово, речь дошла наконец до главного вопроса: «Кого оставим-то? Кто будет приглядывать за скотиной, за домом?» В спешном порядке пригласили Анвар-тюти. Да разве ж откажется наша соня-сладкоежка Анвар-тюти? С маленьким узелком в руках, неспешно вышагивая, к вечеру пожаловала и сама тётушка. «А мы поедем в гости к Андриян-дэдэю!» – с порога выкрикиваю я. Доить корову Анвар-тюти не поручишь, бурёнки за человека её не считают. По соседству живёт многодетная мать, расторопная да умелая Ипис-тюти. Ответственные дела поручили ей, а всю мелочёвку – Анвар-тюти, и, наконец, тронулись в неблизкий путь.

 

В Федотовку от нас можно проехать двумя дорогами, первая – через райцентр Заинск, а вторая – полупустая, по полям да просекам, нужно миновать Ашыт, Ахметьево, Кадырово. От Имянле направились было в Нижнее село, но тут промеж родителей произошёл небольшой спор. Папа предложил: «Давайте поедем через Заинск, дорога там надёжнее», но мама воспротивилась: «Чем вкруговую ехать, лучше напрямки». Папа продолжал настаивать на своём: «Объездная дорога зачастую короче бывает, разве ты не знаешь этих лесных дорог?» Когда родители спорят, разве ж останется в стороне такая прилипчивая мелюзга, как мы? Азат с важным видом сидит на козлах, держит вожжи. Старший сын, гордо вздёрнув курносый нос, встал на сторону отца: «Через Заинск поедем, через Заинск!» А я, мамин сын, талдычу своё: «Через лес поедем, через лес!» Уютно устроившийся на маминых коленях Алмаз с первых минут пути сладко уснул. Пока не доехали до Нижнего села, спор так и продолжался, наконец, пришли к примиряющему обе стороны решению: туда поедем через Ашыт и Ахметьево, а обратно – через Заинск! Азат, повернувшись ко мне, показал язык. И чего старается, всё равно оба желания удовлетворили!

 

Мы въехали в Нижнее село. Люди соседней деревни, узнав родителей, уважительно приветствуют их, интересуются, куда мы поехали, расспросив, желают счастливого пути. Когда проезжали мимо магазина, отец остановил повозку и отправился посмотреть необходимую в быту мелочёвку. Пока я увлечённо крутил головой в телеге, мой взгляд упал на одного человека. Выйдя из ворот одного дома, неуверенной, шатающейся походкой он отправился к другим воротам, за которыми исчез. Вскоре показался и снова исчез из поля зрения. Жамай-дэдэй! Почему он ходит по Нижнему селу от дома к дому? Мама тоже увидела его, заметив немой вопрос в моих глазах, пояснила: «Жамай-дэдэй милостыню собирает по домам, тем и питается». От жалости к Жамай-дэдэю я расплакался. Я ведь абсолютно не представлял, с кем и как он живёт, чем зарабатывает на пропитание! Мама что-то пыталась объяснять, о чём-то говорила, но эти слова стёрлись из памяти, помню только, что стал тормошить её: «Давай дадим еды Жамай-дэдэю!» Из мешка с угощениями мама зачерпнула полную пригоршню шершавых домашних печений и протянула мне: «Сходи, сынок, отдай дяде Жамаю!» Я побежал навстречу выходящему из очередных ворот бедному, несчастному немому, споткнулся о камень, но печеньки не рассыпал, потому как плотно прижимал их двумя руками к груди, однако нос расквасил до крови. Но я не плакал.

 

Жамай-дэдэй отправил гостинец в холщовый, притороченный к поясу мешок и большой ладонью ласково погладил меня по спине. Потряхивая жиденькой бродёнкой, поблагодарил. Из его зелёных, лишённых ресниц глаз скатились скупые мужские слезы…

 

Пока мама вытирала мой окровавленный, изгвазданный в пыли нос белоснежным фартуком, папа вышел из магазина, и мы продолжили путешествие. Только оказавшись за околицей, мама тяжело вздохнула и сказала: «Ох, сынок, сынок, знал бы ты, сколько таких горемык живёт на белом свете».

 

Родители разговаривали между собой, мой слух резали незнакомые, непонятные слова: неурожай, налоги, притеснение. Это встреча с Жамай-дэдэем так повлияла на них или что-то другое? Мы проехали через лес, въехали в очередную деревню, остановились, напоили лошадь, мама коротко перебросилась дежурными фразами с пришедшими к колодцу незнакомыми селянками, однако печаль не сходила с лиц родителей до самой Федотовки. В этот раз многое из их разговора врезалось в мою память. На всю жизнь запомнил я мамины слова: «Ох, сынок, сынок, знал бы ты, сколько таких горемык живёт на белом свете».

 

Ещё раз поверить этим словам пришлось прямо там, в Федотовке.

 

Хозяева встретили нас очень радушно. Не только взрослым, но и нам, мальчишкам от горшка два вершка, угощений поднесли немеряно. И пельмени сварили, и курицу потушили. (Правда, куриные бёдрышки достались старшему и младшенькому, Азату и Алмазу, а я грыз шею.) Сыновья Андриян-дэдэя Никипар (Никифор) и Иван показали нам детский дом, бывшее подворье одного помещика, сводили к притаившейся в зарослях тальника плотине. Взобравшись на очень высокую гору, сплошь покрытую вишнёвыми деревьями, я остался без слов. Никогда не видел я столь бескрайних просторов, недосягаемых горизонтов, неописуемой красоты. На гору в Багряже я тоже поднимался, однако наше село с трёх сторон окружено лесом, поэтому дальних горизонтов с той горы не увидишь. А здесь… необычайно изумили меня многочисленные перекрёстки полевых дорог, стёжки-тропинки, соединяющие участки леса, тянущегося вдоль русла реки. Мне захотелось пойти в неведомую даль по этим тропинкам, похожим на цепочку заячьих следов на свежем снегу, открывать новые просторы…

 

Сейчас не вспомню, сколько дней прогостили мы, но хорошо помню, как в один из вечеров мы вместе со взрослыми ужинали, чаёвничали, с тарелкой дымящихся картофельных ватрушек вышла из малой половины тётя и вдруг грузно плюхнулась на стул. К сожалению, я не помню имени жены Андриян-дэдэя… Ну вот, значит, плюхнулась она на стул, тарелка из её рук упала на пол, масленые ватрушки покатились во все стороны. «Что случилось? Что произошло?» – засуетились-забегали вокруг тётушки взрослые. «По голове точно обухом ударили!» – немного придя в себя, объяснила она. Взрослые кинулись искать лекарства, я остался в недоумении. Какой обух? Кто ударил? Дома же, кроме нас, никого больше нет? Никипар и Иван тоже куда-то ушли. По-моему, охотятся в камышах на уток вместе с приехавшим в гости из Заинска родственником. К ужину они должны вернуться. Тётушка вся в слезах, дёргается, места себе не найдёт. Вскоре пришёл позванный Андриян-дэдэем фельдшер. Ни одного лекарства не выпила жена Андриян-дэдэя, лишь повторяла, словно в бреду: «Беда пришла в наш дом, большое горе свалилось на наши головы!»

 

В сумерках привезли бездыханное тело младшего сына Андриян-дэдэя Ивана… А произошло следующее. Приехавший из Заинска гость, заметив какое-то шевеление в камышах, наугад выстрелил в ту сторону. Дробь прямёхонько угодила в грудь Ивану, проникла в сердце. Иван только успел вскрикнуть и в ту же секунду испустил дух… Именно в тот момент и ударило его мать обухом по голове. Материнское чутьё не обманешь, равного ему нет!

 

Андриян-дэдэй сколачивает из свежих, жёлтых, источающих аромат смолы сосновых досок гроб для младшего сына… На кровати, убранной сосновыми веточками и цветами, покоится Иван. В изголовье сидит мать в чёрном платке. Во дворе, отчаянно размахивая сцепленными в мёртвый замок руками, ходит незадачливый охотник – земляк Андриян-дэдэя. Возле избы собрались сотни воспитанников детского дома. Обычно шумные, неугомонные мальчишки, сегодня притихли.

 

Я тоже среди них. Я сегодня своими глазами увидел, какая бывает беда, что такое родительское горе. Сегодня я не замечаю ни глади озера, ни высоких гор, ни нависающих над водой пруда деревьев, ни поместья, ни круглых, богато украшенных резьбой столбов крыльца. Пасмурный день или ясный – всё равно темно…

 

Не запомнил я, где и как похоронили Ивана. Не помню и то, какой дорогой возвращались мы домой. Да разве это важно теперь? Горькие слёзы того дня, восковое, осунувшееся лицо Ивана в ореоле хвои, шатания Жамай-дэдэя от дома к дому в поисках милостыни – вот самые печальные воспоминания того лета.

 

После гибели Ивана семья Андриян-дэдэя не стала задерживаться в Федотовке, вернулась в Багряж. А мы переехали в один из пустующих домов Средней улицы. Куда уехали его хозяева, не помню, но думаю, что не от хорошей жизни покинули они родные края. Хорошо помню разговоры отца и матери, перешёптывавшихся, оставшись наедине, о грядущей новой, беспокойной жизни, всё чаще вынуждающей людей покидать насиженные места и мыкать счастья на чужбине…

 

Займище

Июль-август 1991 года

Теги: проза в переводе татарская проза

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев